Осеннее равноденствие. Час судьбы
Шрифт:
Письмо оказалось коротким. Людвикас писал, что после операции лежит в больнице. Врачи обещают оперировать еще раз. Но это ничего, «все будет хорошо». И в заключение: если Саулюсу доведется быть в Каунасе, может, найдет несколько минут, чтоб проведать его. Привет супруге.
— Сколько раз я тебе говорила, Саулюс, — глаза Дагны заблестели.
Саулюс заметил это, отвернулся.
— Не начинай…
— Тебе все чужие. Ты только сам для себя…
— Дагна! Я никому не вешаюсь на шею. У каждого своя жизнь. У моих братьев тоже.
—
Это был удар ниже пояса. Надо сказать, что Дагна уже не первый раз, не сдержавшись, наносила его. Ты пошатнулся, почти ощутив физическую боль, и, избегая ссоры, заперся в своей комнате. «Как она смеет? Какое у нее право? Это священная частица моей жизни, которую никому не дозволено трогать. Ни словом обмолвиться не дозволено. Этого я не забуду, никогда не забуду!»
И все-таки назавтра пригнал из гаража машину и сказал Дагне: поехали.
Когда вы вошли в палату, Людвикас спал. Его руки казались настолько белыми, что сливались с пододеяльником. Откинув голову, он хрипел приоткрытым ртом, веки глаз подрагивали. Старик, скорчившийся на соседней койке, придвинул белый табурет и пригласил «мадам» садиться.
— Разбудите, а то до самого ужина дрыхнуть будет, — сказал.
— Давно уже? — спросил ты.
— Точно не скажу, с месяц…
— Давно ли спит?
— А, спит… Таблетки такие дают…
В палате было душно, воняло лекарствами, мочой (под койкой Людвикаса стояла «утка»), ты смахнул со лба пот, посмотрел на Дагну, стоящую в ногах койки, и поднял руку, чтобы притронуться кончиками пальцев к плечу брата. То ли что-то удержало твою руку, то ли ты сам ее отвел, — ты не мог этого понять. В тот самый миг Людвикас блеснул белыми, затянутыми молочной пеленой, глазами. Тяжелые веки снова упали, затрепетали и робко приоткрылись, взгляд вонзился в Дагну, застыл. Людвикас перестал дышать, его грудь что-то сковало, из приоткрытых губ рвался вопль, но он был где-то далеко, не мог пробиться наружу. Ты оторопел от страха, почудилось, что Людвикас, вздохнув в последний раз, угасает. Взял его за плечо, потормошил:
— Людвикас…
Он почувствовал твою руку, покосился белками глаз на тебя, но нельзя было понять, узнал или нет, и снова уставился на Дагну. Дагна, по-видимому, не выдержала этого взгляда. Шагнула к тебе, стала рядом, все так же сопровождаемая взглядом Людвикаса, и сказала:
— Мы пришли вас проведать.
Только теперь лицо Людвикаса ожило, губы дрогнули, на них затеплилась едва заметная улыбка.
— Это моя жена, Людвикас, — торопливо сказал ты и спросил: — Тебе худо, да?
Людвикас облокотился на постели, поднял голову, будто пытаясь усесться, но тут же опустился на подушку.
— Нет, нет, совсем ничего… Мне только померещилось, поначалу я не понял. Сам не знаю, что со мной вдруг случилось…
— От таблеток, — вставил сосед по койке — Все от таблеток, лучше
Дагна уселась на табурет, положила на тумбочку пять оранжевых апельсинов. Людвикас не спускал взгляда с ее лица, рук.
— Мы все собирались вас проведать, собирались и вот где теперь встречаемся.
— Хорошо, очень хорошо… Мы еще не раз встретимся. Дай выйду из больницы, и тогда…
Тебе была непонятна радость Людвикаса. Хоть ты и обвинял в эту минуту себя за то, что жил отвернувшись от брата, но даже теперь закрадывалось сомнение: вряд ли что в будущем изменится, наверное, все останется по-старому.
— Кажется, Дагна? — спросил Людвикас.
— Дагна.
— Мать рассказывала, но я не мог себе представить… Подумать даже не мог… Ты будешь счастлив, Саулюс. Оба вы будете счастливы, говорю.
Ты усмехнулся:
— Почему так пророчески?
— Ты так похожа. Дагна… Когда увидел тебя… глаза открываю, а ты стоишь… почудилось, что ничего не было, ни войны, ни концлагеря, и только мы вдвоем: я и моя Эгле. Ты очень похожа на мою девушку двадцать… да, двадцать четыре года назад.
Ты возмутился, тебе показалось, что это не Людвикас, не брат говорит, а какой-то волшебник, умеющий отгадывать прошлое, сказать, сколько человеку лет. (Почему двадцать четыре года назад? Ведь и Дагне сейчас двадцать четыре…)
— Вбил ты себе в голову, Людвикас…
— Помнишь, Саулюс, как ты мне сказал когда-то: «Ты не любил Эгле».
— Ребенок был.
— Не ребенок. Тебе было уже шестнадцать.
— Почему надо обо всем вспоминать?
— Я-то обо всем вспоминаю, Саулюс. Вся моя жизнь вместе со мной. Хотел бы о многом тебе рассказать.
— Когда-нибудь.
— Когда-нибудь…
В голосе Людвикаса ты услышал сомнение, но не мог возразить, сам ведь не верил, что настанет такой час, когда ты сядешь, как внучок рядом с дедушкой, чтобы послушать его сказки. Тебе хватает собственной жизни, хватает дня насущного, а иногда и по горло. Познай самого себя, когда-то учил Сократ. Вот и все, точка. Познай себя, вслушайся в себя, выскажи себя… Твое кредо и твоих друзей. Строгое, суровое, без скидок к себе. Выскажи себя, вырази себя чем угодно — пером, карандашом, красками, звуками музыки. Себя! Только не рассказывай дедовских сказок. Отдает плесенью. «Дерьмо!» — сказал бы поэт Балтуоне, твой приятель.
Молчали все трое, только старик шуршал на своей койке, изредка вставляя словечко про таблетки. Он и выпустил вас в дверь, проводил до лестницы.
— Одного никак не пойму… не попросил, даже не обмолвился… Вы уж меня простите… но он, ваш брат… — бормотал старик, жутковато лязгая зубными протезами. — Если б вы могли… я бы попросил санитарок, они приносят. Он ведь такой, не попросит, а я могу… Хоть несколько рублей… оставьте…
— На лекарства?
— Да, на лекарства… То есть… скажу правду… на бутылку вина. Он не может без этого, мучается…