Ослиная челюсть
Шрифт:
Велосипедный звонок, дребезг трамвайных пробегов канут, как серебро чаевых под каблуком шпаны.
Парсек созвездья Тишины вразвалку, словно раскатистое молчание Саваофа, входит кругами в восьмерки кварталов, расходится взмахом крыла, вползает в улитку слуха; закрывается наглухо, смотрит и обвыкает.
Колокола костела приглушаются ваткой на языке.
Гланды кирпичной кладки забиваются под завязку дифтерийным налетом, звон уносится в трюмы, и кричит сирена сдавленным воскликом автовора.
Я
Мне нужно было осушить пространство, чтобы достичь, войти и распознать: его прозрачность ангела; исчезнуть.
Туман захлестывал мой шаг, как мысль – желанье.
Я в сумерках встретил тебя со спины, и не смог удержаться, чтоб не пойти за тобою, хитрецом представляя твое удивление. Но через сотню шагов вдруг раздумал окликнуть.
Я шел, размышляя сначала какое-то время о тебе вне земли, и мне показалось забавным – вот так, со стороны – с тобою совпасть, без ведома, без узнавания.
Я стал тебе подражать – за спиной, поначалу твоей походке, движениям взгляда: выплетая зеркало, чтобы войти – к сути. Тебя интересовали таблички на перекрестках – ты шел куда-то по адресу, и я решил с твоей помощью выбрать центр.
Я хотел войти в тебя со спины – и родиться: так мне представлялось спасение.
Но в город входил туман. Половодьем он шел из твоего сердца, как Волга в мае.
Вскоре Дельта достигла неба, и в нем поплыли хазары.
Он работал в пиццерии на доставке, и город ведал изнутри, как лампа кинопленку.
Он нес пиццу в руках в термосумке – с серебряным нутром и серой шкурой, как соловей, как море лунной ночью. Нес бережно, как если б драгоценный поднос, уставленный хрустальным Градом, заставленный прозрачным, невесомым точнейшим слепком города, в который сейчас вползал туман одышкой моря.
Под вечер руки его плыли в свете жемчужном фонарей и рассекали клубящиеся призраки. Вдруг сгусток молоки, взбаламученной движеньем, на сумке удержался, не вспорхнул, и далее бесстрастно он понес косматую башку – О – Олоферна, и та, кривляясь, таяла и пела.
Когда входил в подъезд, с собою внес обмылок – головку девственницы, с гривой, как комета.
В момре, густой, как морок, в кисельных ее берегах, он идет, проникая сквозь стены слепцом. Я едва попадаю в поступь – рывками, как шарик воздушный на нити наития.
Я чуткостью взвинчен, как острогой колонок.
Хвост переулка покачнулся, встал. Фасад шагнул и прояснился зевом. Решетка калитки – фонтан чугуна; лампа под сводом – ртутный дайм на зрачке: перламутр на распашонке Петрушки, шагнувшего в нишу парадной ходулей и повисшего ангельской куклой в куканах.
Гудок домофона вязнет в марле эхом опростанного бычка, – как шмель в хризантеме, в росянке. Бзенькует калитка и впускает его молчаньем. Сутулый силуэт догорает грифельной спичкой, шипит в влажных пальцах, как подпись в письме.
Подъезды в тумане не отличить от страха.
Отворив,
И оползает по косяку, не в силах вычислить сдачу.
Второй месяц он носит сюда «италиан гарлик суприм» – через день, как кружковцам в дремучем подполье.
Он привык, что не достучаться, – любовь, как глубоководная работа, – требует от астронавта черепашьего всплытия к яви. Иначе – всплывает бомба.
Из пустышки она просыпает ему на запястье щепотку серебряного порошка. На порог выходит любовник.
Искристый сугроб вырастает холмом перед глазами, он расталкивает санки к краю обрыва, солнце наливается розовой нежной тягой, закат обливает наст, и сладкий мартовский воздух взрывом детства врывается в зенит мозжечка.
Спуск переходит в падение, вдруг реет и зависает – улицы из дирижаблей медленным гуртом плывут через грудь. Любовник складывает комочки пятерок ему в ладонь и подводит к ступеням.
На вопрос: «Кто здесь?» – очнувшись, ответил:
– Я – Орфей, оставшийся с Эвридикой.
Последний десант в логово Заратустры – матки термитов.
Белый пузырь ее чрева дышит, разносит глотками жизнь личин. Он к матке выходит, как на заклание. Медленный пеленг ведет его вальсом в центр.
Отель «Донателло»: скорлупа лачуги, ядрышко – палаццо, в холле рояль, в лифте Перселл, плюшевая драпировка, специальный доступ по магнитному сезаму на потайной этаж: зеркала сплошняком по чешуйкам ужей-коридоров, зеркальные узкие двери.
Коленчатость света – головоломка отражения забегает вперед и снует обратно – как ручная птица профилем, бюстом, бедрами, ридикюлем. Вроде рукой подать, обомлеть от касанья: увы – в трех десятках шагов стоящих девиц у лифта.
Одна улыбается и мигает. Избыток зренья ломит темя, идешь через вертиго, как против шторма.
Я стучусь, зеркало отъезжает и – передо мной – как водопад божества – в высотном провале, за которым всплывает в тумане сокровище Града, стоит страшный слепец с протянутой в ночь клешней, закатившиеся бельма капают ему в ладонь. Мы тихо меняемся с ним местами, и зрячий выходит, помахивая порожней сумкой, чертыхается о недостаче и шутит с эскортом нереид, погружающихся в лифте.
Я же – наедине с окном – становлюсь на колени и лакаю из лужицы лунного света, чтобы дыханьем по серебряным вантам втянуть себя в дирижабль.
Бездна
Первые три – сорвал с воздуха конь небесный, значит, слушать.
Служил он все время – четырнадцать лет на небольших кораблях, в том числе на противолодочном. И вот стоят в порту, уикенд, он за старшего, все мысли об отпуске. На борту никого, кроме солнца и вахтенных, капитан в отлучке. Вдруг получает приказ – в течение шести часов выйти в море. В Карибском море засечена русская подлодка, требуется ее обнаружить и выпроводить. Обзванивают всех, капитан прибывает пьяный, с какой-то белокурой бестией, она виснет на нем, когда в кителе нараспашку ейный муж выходит на мостик.