Ослиная челюсть
Шрифт:
Над медленной водой слабые ветви тени. Скошенное поле – круг прозрачного гончара.
Расставленные скирды. Меж них струится лень. Полуденная лень, горячая, как заспанная девка.
Пес дышит языком на хлебе. Язык его – мой столбик строк.
Вокруг в стреногах кони бродят. Вдали безмолвное село.
Холмы облиты маревом – и дышат. Как душен сад. Примолкли птицы. Скорей купаться, ах, скорей!
И вот прохладная река. Коса глубокой поймы. Тенистый куст. Песок обрыва. От шороха мальки прозрачны.
Долой
В объятия упругие наяды. Такие искры, брызги – башка Горгоны из стекла.
Как смерть прохладная приятна, как прекрасна. Трава потом нежна, нежна как прах.
У каждой собаки должна быть мечта, от которой бы насмерть выла она. И вот – она воет.
Точка воя взята центром единым. Шаг из него – любой – отступ и оступ.
Отсюда – раскатистая бухта, просторная, как стрекозиный зрак. Во рту – будто кость сухофрукта – молнии шар: его взрыв зряч.
Сзади – какие-то горы, соломенные холмы. Воздух взят ими в облаву, разъят на лучи травы. От зарослей кизила – рваный ветер колюч.
Шапки омелы в кронах – гнезда прозрачных пчел.
И в воздухе бродит ключ немоты, вскрывая пространство страха, как скальпель глаз.
Вой – беспричинный страх.
О, если бы море знало, какой в нем намечен путь! Оно бы со дна сбежало, впустило бы города. В небо оно б обернулось – на крыльях летучих рыб сорвалось бы с места, чтобы простыл его ярый бег. Но море не знает смысла, плещась на крутом коромысле зенита. Зато оно – звук. Хор нарастает обвалом мысли.
Пять миллиардов пчел прозрачного улья Тавриды – стражники, сборщицы, трутни в обозе, разведчиков авангард – стекаются к морю, чтобы за него переселиться скопом.
Пятисоттонная речка роится в зерцале ландкарты, роет в воздухе русло.
И пустота, раздавшись, взрывается током света во рту Ангела Букв и Чисел.
Почва дрожит от пения. Население перебито или оглохло. В зренье – затмение, точка, алеф.
Осиротелая флора – озера кипрея, кашки, мать-и-мачехи, люцерны, монастыри репея, россыпь тимьяна, каменоломки, сумок пастушьих, мяты, ручьи каперса, вьюнка, олеандров фонтаны, взрывы – никнет и плачет избытком солнечного нектара.
Покинутые закрома, объяты плавкой заката, истекают запасами света. Теплый воск затопляет изнанку рельефа, прозрачен, как воздух. Всматривается, остывает. Снятый слепок внимательной маской застывает с морем во рту.
Звук обвала растет чумою, хор'a рушатся от вступленья. Невидимки-актеры в припадке разрывают Трагедию в клочья и швыряют мясо за горизонт от счастья. Прапор заката сжигает древко.
Сметая горы, холмы, овраги пчелы сжимают простор в огромный кулак Творенья – нитку пространства сплетают в сгущенную форму света.
Творенье дрожит от удара.
Последние пчелы нагоняют себя в собрании, как части обратного взрыва, и, зацепившись за триста метров базальтовой вертикали, зависают певучей тучей над бешеным ртом прибоя.
И это конец, финита.
Мост. Туман. SF
Птицы святому Франциску поведали этот город.
Тунеядца симфоний этот город подкинул Ивану Бунину.
Андрея Болконского этого города пришлое небо умыкнуло под Аустерлицем.
Шаланды, полные китайцев, в глухомани туманных ночей выбирались из-за океана на окраины этого Града.
Воображенье Франциска, приблудившись в тумане к шуму прибоя, как к единственному ориентиру, хранило десант – как Случай.
Нелегальным товаром рабочей силы прудили китайцы мошну бунинского прораба, чтобы в стеклянном бивне выточить этот город. И снимали с Нобеля сливки.
Мост Золотого Рога – взлет чуда воздуха, света. На закате плата за въезд по нему – по солнцу на каждой оси повозки Харона. В тумане – по карусели белка в борще: ни берегов, ни неба, ни воды, ни Бога – только равномерно, как годы, набегающие друг за другом арки пролетов, тонущие вверху в сне Франциска. Многорукий Сизиф – стробоскопический Шива – изо дня в ночь ползет пауком по мосту, оплетая стойки, тросы, перила, сходни – суриковой паутиной. Добравшись до Саусалито, поворачивает обратно: стопроцентная влажность делает дело.
Но мост стоит – новый, как вечности миля.
Дней моих пуповина, словно копье – врага, взметнула меня в абордаж, – и рождает жизнью иной, ясной, как после бури пустыня – под ногами отпущенного в пилигримы.
В каждой песчинке – град. В каждом окне окоем, или профиль.
Танкеры бродят в солнечном штиле залива, как налим под первым ледком. Шоссе взмывает на холм, где шуруют ветра, взрывая розу, где солнце наотмашь и руль зыбок в руках, как штурвал при вхождении в «штопор». Дирижабль огромно стоит в заливе. Нефтепровод алчно отсасывает матку в колонны «Шеврона». Иона копошится в подонках, и клянет капитана.
Вот два берега, рванувших друг от друга, – Саусалито и терем Франциска.
Я лег на край обрыва, парящая лавина взгляда пошла гулять.
Громя воздушных весей прорву, ища вершину воздуха, как ветку с ветки ворон, ночь разверзает горизонт.
Мой ореол впотьмах – взрыв мозга. Гирлянда моста – богомол полнолунья.
Мосту отдать бег позвонков стремлюсь протяжно над обрывом.
Я не способен уже к различению прошлого – от небывшего настоящего – от хлеба; будущего – от мерзлоты. Жизнь моя – тот третий берег: воздух, что громоздит, взметнув, разлет моста. Так гулка и просторна, что эхо плутает обручами акустического зрачка, волнами меридианов, – и уже пора обручить его с якорями в пучине ветров.