Ослиная челюсть
Шрифт:
Тогда он спокойно говорит капитану: «Кэп, спуститесь в каюту».
Море прет им на грудь, фонтаны бьют над бушпритом, в рубке взрывается солнце… Через несколько дней акустики сонаром нашаривают лодку, и он начинает преследование. Постепенно парочка смещается в центр тайфуна.
Преследуя подлодку, которой любые штормы выше рубки, вы идете не своим курсом и не способны развернуться против волны. Боковая качка страшна – корабль черпает бортом воду, три дня команда не спит и не ест. Подруга капитана, притороченная к койке ремнями, умирает.
Наконец покинули глаз бури,
Тишина. Из воды показались обрывки тросов: качка.
Благодаря синими губами Бога, подруга кэпа вдоль стены пробралась к гальюну.
Вторая. Пришли на Багамы, за мелким ремонтом. Встали к пирсу. Полдень. Команда предвкушает вечер в порту. Вдруг к тому же пирсу швартуется советский крейсер. Он выше в два раза. Капитан отдает приказ, требующий от команды осмотрительности и приличного поведенья. Русские матросы свешиваются с борта.
Cмеркается. Огненный планктон всплывает над горизонтом. Американцы сходят на берег. Ночью они вздорят с местной шантрапой, в результате чего ловят одного багамца, раздевают его донага и сажают в лодку без весел. Сами продолжают увеселенье. Утром подымаются на борт, валятся спать.
В полдень взвывает тревога. На борт ради мести проник тот самый багамец. Поднятая по тревоге команда наставила на него стволы. Голый Тарзан бьет себя в грудь, кричит и плачет. На все это сверху внимательно смотрит русский крейсер.
Его третья история о том, как их корабль две недели крутился вокруг только что спущенного на воду первого советского авианосца «Киев».
Русские зачехлили все агрегаты и самолеты. Жизнь на палубе вымерла. И вот наконец американский корабль скрывается из перископа. Застоявшаяся команда авианосца все расчехляет и срочно начинает драить каждую заклепку. В этот момент с удалившегося корабля взлетает геликоптер и, вернувшись, снимает с двух облетов авианосец.
Матросы с «концами» в руках, регулировщики с флажками, с замком тормозной катапульты, летчики в шлемах – злые, веселые, испуганные лица, открытые рты.
История последняя. Советский крейсер, приписка – Петропавловск. На корабле толпы крыс. Вечная пасмурность. За сотню убитых пацюков дают десять дней отпуска. На крейсере ад, сплошное железо, стальное море, броненосец. Убитым крысам отрубают хвосты. Десять хвостов – сутки жизни.
Великая страна плывет вдоль борта, отстает, пропадает за кормой. Над ледяным морем идет снег.
Крыс ловчей всего убивать двумя железными шарами. Их толпы, но они умные. И вот один матрос за год накопил девяносто хвостов. Хранил их в тряпочке, сначала прятал под матрас, потом зашивал внутрь.
Перепрятывал, пересчитывал и проверял. Все равно у него их украли. Лучше всего убивать крыс двумя железными шарами. Редко когда крыса оказывается настолько умной,
Но такие попадаются все чаще.
Невозможно и думать, что настанет момент, когда все они обучатся замирать.
Внутри зверя
Из всех тварей мне близок кит, я привык питаться планктоном пути, виснуть годами над бездной.
Душа – как Иона – в просторах тела колотится, съеживается, молит.
Каждый желает совладать с собой, левиафаном. Каждый – Иона.
Тело дано человеку затем, чтобы изменить мир. Душа без тела беспомощна, ничего не силах.
Нажраться криля, войти в лагуну. Долго всматриваться в зеркало штиля.
На кого походить – на Бога или человека? Где та толика, что извергает образ? Где дыханье мое, когда целую тебя?
Часто спасался тем, что в полдень ложился навзничь, расставлял руки, ноги и, вписанный в окружность, совмещал с нею фокус зенита. Солнце стекало по шатру к небозему, поток его несся в лоб, затапливал боковое зрение зноем.
В зените солнечного сплетенья звенел жаворонок, и кузнечики вдруг замирали, становилось страшно.
Вместе с телом, всем сгустком ничтожности я проецировался на вселенную. Карта реликтового излучения – три кельвина Большого взрыва – растекалась перед глазами. Засвеченная сетчатка крупнозернистым ландшафтом палочек, колбочек, крупными мазками – желтого, красного, синего, складывались в лик человека. Над глазами крошилось тусклое зеркало, стоявшее раньше между этим человеком и Богом, осколки летели туманностями, вселенная рушилась в глаза, человек рушился в Бога. Что от него оставалось?
Что значит быть животным? В чем смысл проекции? Какие формы в сухожилиях этих метаморфоз, какие смыслы несет этот фазовый переход живого естества в неживое? Что приоткрывает оно в тайной тверди природы человека и вселенной?
Что значит быть зверем?
Каждое утро в деревне я спускался в овраг к роднику, шел среди колонн воздушного хрусталя. Здесь мне ничего не снилось, только однажды в наделах послесонья (орут петухи, блеют и топочут козы, звенят колокольчиками, заря течет на предгорья, расчесанные грядами виноградников) привиделось, что вхожу в замок, которым владеет немая старуха.
Под ногами мостовая усыпана густо соломой; едут повозки; мулы, приостановившись, зубастыми варежками подбирают солому, погонщики принимаются их нахлестывать.
Я прохожу мимо скотного двора, рядов амбаров, мимо женщин с кувшинами у колодца, – и вот раскрываются еще одни ворота, за которыми почему-то вижу огромного, как вол, льва.
Крутанувшись на месте, лев кропит из-под хвоста угловой столб загона, в котором мечется от бешенства гиена, ничуть не уступающая размерами льву.
Поблизости слуги ворошат сено, разгружают повозку с горшками; косятся на меня. У льва человеческое лицо, но звериная пасть. Гиена, в которой я наконец узнаю старуху хозяйку, выведена из себя тем, что лев посмел пометить ее владения. Но вдруг останавливает свой взгляд на мне.