Остров в глубинах моря
Шрифт:
Макандаль
История Макандаля, рассказанная Эухении ее мужем, послужила спусковым крючком ее сумасшествия, но не была его причиной. Болезнь эта была у нее в крови: когда Тулуз Вальморен просил ее руки на Кубе, никто не предупредил его, что семья Гарсиа дель Солар насчитывает уже не одного безумца. Макандаль же был недавно привезенный из Африки необъезженный жеребец-мусульманин; образованный человек, он читал и писал по-арабски, имел познания в медицине и разбирался в травах. Правую руку он потерял во время одного несчастного случая, в котором еще один раб, послабее, погиб, и поскольку для работы на плантации тростника Макандаль уже не годился, его отправили пасти скот. Он исходил эту землю вдоль и поперек, питаясь молоком и дарами леса, пока не выучился использовать левую руку и пальцы ног, чтобы ставить ловушки и вязать узлы: тогда уже он мог охотиться за грызунами, змеями и птицами. В его одиночестве и вынужденном молчании вернулись к нему образы отрочества, когда он готовился к войне и охоте, как и положено королевскому сыну-богатырю: высокий лоб, широкая грудь, быстрые ноги, все подмечающий взгляд и копье в твердой руке. Растительность острова совсем не походила на ту, что была ему знакома с юности, но он стал пробовать самые разные листья, корни, кору, грибы и вскоре обнаружил, что некоторые из них годятся, чтобы лечить, другие — чтобы вызывать видения и вводить в транс, а некоторые — чтобы убивать. Он всегда знал, что обязательно убежит, предпочитая расстаться с жизнью в самых жестоких пытках, чем продолжать быть рабом. И готовился к побегу со всей тщательностью,
Сначала начался падеж скота. Колонисты решили, что причиной тому — смертоносная и плохо видная травка в полях, и наняли ботаников из Европы и местных знахарей, чтобы обнаружить и искоренить ее. Потом пришел черед лошадей в конюшнях, свирепых псов, а под конец смерть стала забирать целые семьи. У жертв вздувались животы, чернели десны и ногти, разжижалась кровь, клочьями сходила кожа, и в жутких судорогах они умирали. Симптомы появлялись только у белых и не указывали ни на одну из тех болезней, что выкашивали население Антильских островов. И вскоре уже ни у кого не осталось сомнений в том, что это яд. Макандаль, опять Макандаль. Мужчины умирали в муках от глотка ликера, женщины и дети — от чашки какао; все гости на банкете вдруг начинали корчиться от рези в животе еще до того, как им успевали подать десерт. Стало невозможно доверять ни фруктам, снятым с дерева, ни закупоренной бутылке вина, ни даже сигаре, потому что никто не знал, каким образом эта отрава распространялась. Пытали сотни рабов, но так и не смогли выяснить, каким образом смерть входит в дома, пока одна пятнадцатилетняя девочка, одна из многих, кого колдун в образе летучей мыши навещал по ночам, не навела на его след, когда ей пригрозили сжечь ее заживо. Девочку все равно сожгли, но признание ее привело жандармов к убежищу Макандаля, до которого они шли пешком, взбираясь, как горные козы, на вершины и спускаясь в пропасти, пока не добрались до пепельных вершин прежних аравакских вождей. Его взяли живым. К тому времени погибло уже шесть тысяч человек. «Это конец Макандаля», — говорили белые. «Это мы еще увидим», — перешептывались негры.
Площадь оказалась тесна для публики, собравшейся со всех окрестных плантаций. Большие белые расположились под навесами у столов с едой и напитками, маленьким белым пришлось довольствоваться крытыми галереями, а офранцуженные сняли на этот день все балконы выходящих на площадь зданий, принадлежащих другим цветным, но свободным людям. Самые лучшие места были оставлены рабам, которых из самых разных мест пригнали их хозяева, чтобы они убедились, что Макандаль — всего лишь ничтожный однорукий негр, которого зажарят, как свинью. Африканцев поместили вокруг кострища, их караулили рвавшиеся с поводков собаки, сходя с ума от человечьего запаха. Утро казни выдалось хмурым, жарким и без единого намека на дуновение ветерка. Резкий запах от множества человеческих тел смешивался с запахом жженого сахара, жаровен с рыбой и ароматом диких цветов, то там, то здесь видневшихся на деревьях. Несколько монахов кропили собравшихся святой водой и предлагали пышки за покаяние. Рабы уже давно научились обманывать монахов, признаваясь в каких-то невнятных грехах, поскольку реально совершенные проступки прямиком отправлялись в уши хозяину. Однако в тот день к пышкам никто расположен не был. Все были возбуждены, все ждали Макандаля.
Затянутое тучами небо грозило дождем, и губернатор прикинул, что времени до ливня им едва-едва хватает, но все же он был вынужден ждать интенданта, представителя гражданской власти. Наконец в одной из двух почетных лож появился интендант с супругой — очень юной особой, стесненной тяжелым платьем, увенчанной перьями высокой прической и своим неудовольствием: она была единственной француженкой Ле-Капа, которая не имела ни малейшего желания находиться на этой площади. Ее муж, еще довольно молодой человек, хотя и в два раза ее старше, был кривоног, задаст и пузат, но имел красивую голову римского сенатора под вычурным париком. Барабанная дробь возвестила о появлении пленника. Его встретил хор угроз и оскорблений со стороны белых, насмешки мулатов и неистовые крики поддержки африканцев. Бросая вызов псам, хлыстам и приказам надсмотрщиков и солдат, рабы вскочили и принялись прыгать с поднятыми ввысь руками, приветствуя Макандаля. Это вызвало единодушный порыв толпы: все, включая губернатора и интенданта, встали.
Макандаль оказался высоким, очень темнокожим человеком, все тело которого, едва прикрытое грязными панталонами, было испещрено шрамами и пятнами засохшей крови. Он шел, скованный цепями, но прямой, величественный, безразличный. Белых, солдат, монахов и собак он презирал; глаза его медленно обвели лица рабов, и каждый из них понял, что эти черные зрачки выделили из толпы именно его и именно ему передали частицу своего непокорного духа. Он был не рабом, которого ведут на казнь: он был единственным по-настоящему свободным человеком в этой толпе. Так это все и восприняли, и на площадь опустилась глубокая тишина. Наконец негры очнулись, и неконтролируемый хор прогудел имя героя: «Макандаль, Макандаль, Макандаль». Губернатор понял, что лучше бы покончить с делом как можно скорее, пока импровизированный цирк не превратился в кровавую бойню. Он подал знак, и солдаты цепями привязали пленника к столбу, высившемуся в центре костра. Палач поджег солому, и очень скоро щедро политые маслом дрова занялись, вздымая к небу густой столб дыма. На площади не было слышно ни одного вздоха, когда послышался глубокий голос Макандаля: «Я вернусь! Вернусь!»
Что же тогда произошло? Это, как говорят колонисты, как раз тот самый вопрос, который чаще всего будет задаваться на этом острове до самых последних дней его истории. Белые и мулаты видели, что Макандаль сбросил цепи и перепрыгнул горящие поленья, но солдаты набросились на него, скрутили и водворили обратно на костер, где через несколько минут он был поглощен пламенем и дымом. Негры видели, что Макандаль сбросил цепи, прыгнул поверх горящих поленьев и, когда солдаты набросились на него, превратился в комара, пролетел сквозь дым, сделал полный круг над площадью, чтобы все могли с ним проститься, и растаял в небе как раз перед тем, как разразился ливень, который промочил дрова и залил огонь. Белые и офранцуженные видели обугленное тело Макандаля. Негры видели только пустой столб. Белые и офранцуженные, спасаясь от дождя, покинули площадь, негры же остались, распевая гимны под грозовым дождем. Макандаль победил, и он выполнит свое обещание. Макандаль вернется. И вот именно по этой причине, поскольку нужно раз и навсегда покончить с этой абсурдной легендой, как пояснил Вальморен своей неуравновешенной супруге, они и направляются вместе с рабами в Ле-Кап, чтобы двадцать три года спустя присутствовать уже на другой казни.
Длинный караван двигался под надзором четырех жандармов с мушкетами, Проспера Камбрея и Тулуза Вальморена с пистолетами, а также командоров, которые, будучи рабами, вооружены были саблями и мачете. Полным доверием они не пользовались, поскольку в случае нападения они могли присоединиться к беглым рабам. Негры, изнуренные и голодные, шли медленно, с тюками на спинах, скованные цепью, затруднявшей
В лесу под густым зеленым сводом деревьев темнело рано и светало поздно — из-за кусков тумана, запутавшихся в папоротниках. День был коротким для Вальморена, но бесконечным для всех остальных. Рабы питались кашей из кукурузной муки или батата с сушеным мясом и запивали еду кружкой кофе, все это раздавалось вечером, когда караван останавливался лагерем на ночевку. Хозяин приказал, чтобы в кофе добавляли кусок сахара и немного тафии — рома бедняков, чтобы согреть людей, спавших на влажной от дождей и росы земле, где они ничем не были защищены от возможной вспышки лихорадки. В этом году эпидемии на плантации стали настоящим бедствием: пришлось восполнить потерю многих рабов и ни один новорожденный не выжил. Камбрей предупредил своего нанимателя, что ликер и сладкое развращают рабов и что потом будет совершенно невозможно отучить их сосать тростник. Для борьбы с этим преступлением существовало специальное наказание, но Вальморен не был сторонником изощренных мучительств, за исключением тех, что предназначались беглым рабам, — в этих случаях он неукоснительно соблюдал положения Черного кодекса. Казнь беглецов в Ле-Капе виделась ему пустой тратой времени и денег: вполне можно было бы удушить их и без такой помпы.
Жандармы и командоры по ночам сменялись, установив дежурство по охране лагеря и поддержанию огня в кострах, которые должны были отпугивать диких животных и успокаивать людей. Но всем было тревожно в темноте. Хозяева спали в гамаках, натянутых внутри большой палатки из провощенной парусины, со своими сундуками и кое-какой мебелью. Эухения, еще недавно большая любительница покушать, теперь обнаруживала аппетит канарейки, но церемонно садилась за стол, пока еще соблюдая нормы этикета. Этим вечером она занимала стул, обитый синим плюшем, одетая в атласное платье, с грязными, собранными в узел волосами, и потягивала лимонад с ромом. Напротив нее, без сюртука, в расстегнутой сорочке, обросший щетиной и с красными глазами, прямо из бутылки пил ром ее муж. Женщина едва могла сдерживать приступы тошноты, накатывавшие на нее при виде блюд: вареной баранины с солью и пряностями, скрывавшими пошедший на второй день пути запашок от мяса, фасоли, риса, соленых кукурузных лепешек и фруктов в сиропе. Тете обмахивала ее опахалом, не в силах не испытывать сочувствие. Она привязалась к донье Эухении, как та предпочитала, чтобы ее звали. Хозяйка ее не била и поверяла ей свои печали, хотя поначалу девочка ее не понимала, потому что та с ней говорила по-испански. Эухения рассказывала ей, как на Кубе за ней ухаживал ее муж, окружая знаками внимания и задаривая подарками, но потом, в Сан-Доминго, он явил свой истинный характер: супруг оказался испорчен дурным климатом и негритянской магией, как и все колонисты на Антилах. Она же, напротив, принадлежит к высшему обществу Мадрида, и родилась она в благородной семье истинных католиков. Тете не могла предположить, какой была бы ее хозяйка, окажись она в Испании или оставшись на Кубе, но замечала, что состояние ее ухудшается прямо на глазах. Когда Тете познакомилась с доньей Эухенией, та была здоровой молодой женщиной, намеревавшейся привыкнуть к супружеской жизни, но буквально за несколько месяцев душа ее пришла в смятение, и теперь она пугалась всего на свете и начинала плакать без всякого повода.
Зарите
Хозяева ужинали в палатке, как если бы они сидели в столовой большого дома. Один раб сметал с земли всяких ползучих тварей и отгонял комаров, в то время как еще двое стояли наготове за стульями хозяина и хозяйки — босые, в ливреях, из-под которых катился пот, и несносных белых париках. Хозяин глотал рассеянно, почти не жуя, а донья Эухения сплевывала в салфетку целые куски, потому что вся пища казалась ей тошнотворной, как сера. Ее муж не уставал повторять: она может есть спокойно, ведь мятеж задавлен в зародыше, он и начаться-то не успел, а зачинщики его и главари сидят под замком в Ле-Капе, и закованы они в такое количество железа, что даже не способны его поднять; однако она говорила, что они порвут все свои цепи — как колдун Макандаль. Со стороны хозяина эта идея — рассказать ей о Макандале — была совсем неудачной, ведь она окончательно перепугалась, просто до ужаса. Донье Эухении приходилось кое-что слышать о том, как сжигали в ее стране еретиков, и ей вовсе не хотелось присутствовать при подобном зрелище. Этим вечером она жаловалась на то, что какой-то жгут сдавливает ей голову, что она больше не может, хочет вернуться на Кубу к брату, повидать его, что может поехать даже одна, ведь это недалеко. Я хотела промокнуть ей лоб носовым платком, но она отстранила меня. Хозяин сказал в ответ, чтоб она выкинула это из головы: это очень опасно и будет совсем нехорошо, если она приедет на Кубу одна. «И слышать больше об этом не хочу!» — воскликнул он в сердцах, поднявшись еще до того, как раб успел отодвинуть его стул, и вышел дать последние распоряжения главному надсмотрщику. Она подозвала меня, я забрала ее тарелку и отнесла ее в уголок, прикрыв тряпицей, чтобы потом доесть эти объедки, и тут же принялась готовить ее ко сну. Корсет, чулки и нижние юбки, наполнявшие сундуки с приданым невесты, она уже не носила, ходила по поместью в легких халатах, но к ужину всегда приводила себя в порядок. Я ее раздела, подала ей горшок, обтерла ее влажной тканью, напудрила камфорным порошком — от москитов, намазала лицо и руки молоком, вынула из волос шпильки и сто раз провела гребешком по каштановым волосам, а она с потерянным видом позволяла все это с собой проделывать. Она стала прозрачной. Хозяин говорит, что она очень красивая, но мне-то ее зеленые глаза и острые клыки казались нечеловеческими. Когда я покончила с ее туалетом, она опустилась на колени на свою скамеечку и принялась вслух молиться, и я вместе с ней — это тоже было моей обязанностью. Молитвы я заучила, хотя и не понимала их смысла. К тому времени я уже знала несколько слов по-испански и могла выполнять ее приказания, ведь она не говорила ни по-французски, ни по-креольски. А взять на себя труд найти общий язык — это не ее дело, а наше. Так она говорила. Перламутровые бусины четок скользили между ее белыми пальчиками, а я все думала, сколько еще мне осталось, когда же я смогу поесть и лечь спать. Наконец она приложилась к крестику на четках и спрятала их в кожаный чехольчик, плоский и длинный, как конверт, — его она обычно вешала на шею. Это был ее талисман, как у меня — кукла Эрцули. Я поднесла ей рюмку портвейна, чтобы он помог ей заснуть, и она выпила его с гримасой отвращения. Потом я помогла ей забраться в гамак, накинула сверху москитную сетку и принялась качать гамак, молясь про себя о том, чтоб она поскорее заснула, не отвлекшись на шелест крыльев летучих мышей, тихую поступь диких животных и голоса, начинавшие преследовать ее в то время. Эти голоса не были человеческими: она объяснила мне, что они рождены тенями, джунглями, доходят из-под земли, из ада, из Африки и их речь состоит не из слов, а из завываний и расстроенного хохота. «Это призраки, и их призывают негры», — плакала она от страха. «Ш-ш-ш, донья Эухения, закройте глаза, молитесь…» Я-то боялась не меньше ее, хотя и никогда не слышала голосов и не видела призраков. «Ты здесь родилась, Зарите, поэтому у тебя и уши глухи, и глаза слепы. Если бы ты приехала из Гвинеи, ты бы знала, что призраки есть повсюду», — уверяла меня тетушка Роза, знахарка из Сен-Лазара. Когда я приехала на плантацию, ее назначили моей крестной: она должна была всему учить меня и следить, чтобы я не сбежала. «Не приведи Господь тебе попытаться сбежать, Зарите, ты потеряешься в тростниках, а горы далеко — дальше, чем Луна».