Осуждение Сократа
Шрифт:
— Что вы смеетесь, кривые ободья? Вонючая требуха!
Братья откликнулись сытым хохотком. Благодушный, всем видом понуждающий других разделить свое настроение, архонт обернулся к Нумению, но его расплывшиеся губы тут же сжались в гусиную гузку. Уроженец Делоса почему-то не смеялся. Он даже не улыбался. Его глаза были мучительно сощурены, а зрачки странно расширены.
Архонту вдруг припомнилось, что он видел похожие глаза совсем недавно, в храме Гефеста: там пытали одного раба, желая добиться искренних показаний по делу Мидия Младшего, который, будучи демархом, при ревизии гражданских списков внес в число граждан несколько инородцев за солидное денежное вознаграждение; несчастного свидетеля привязали к длинному пыточному брусу, засунули в рот и в ноздри куски мела, а потом прислужник Одиннадцати
Шел день Питойгиа, первый день весеннего праздника Анфестерий, единственный день в году, когда афинские рабы могли делать то, что хотели, и говорить то, что думали.
В тюремном подземелье было глухо, темно и остро пахло влажной землей — одна из стен отсырела и сочилась каплями. Эти капли методично падали в лужу, и человек, лежащий на матраце, представлял себе домашние водяные часы, и ему как-то становилось легче. Мидий Младший знал, что обречен, — его долгое, тянувшееся почти два года судебное дело закончилось смертным приговором, и казнь должна была состояться завтра. Мидий старался не думать о роковом дне. Лучше всего было забыться в полудреме — в этом состоянии время шло как-то безболезненнее, спокойней. Он был бы рад, чтобы тената дремы обернулась для него вечным забытьем. Голод беспокоил его. Тогда он вставал и подходил к столу, заваленному снедью. Ел жадно, роняя крошки, потом пил вино и, позвякивая цепью, которая скрепляла колодки, возвращался к измятому матрацу. Иногда с поразительной ясностью Мидий Младший представлял свое лицо мертвым, бескровным, с необычайно выпуклыми яблоками глаз, и ужасался: неужели его не станет завтра, и он непременно будет таким, желтым, плоским и бездыханным? Он даже представлял, как его тело сбрасывают в Баратрон. Вот он летит, бессильно опустив голову и руки, в мрачную расщелину, падает на острые камни… Момент падения страшил более всего — тело ударяется глухо, как тюфяк, ничего не чувствует и не кровоточит.
Лежа на матраце, набитом гнилой соломой, он искал удобную, покойную позу. Когда-то, в детстве, он любил спать, зажав руки между колен, и теперь он лежал в этой позе, стараясь не шевелить ногами — тяжесть колодок стала ему привычной, но цепь тревожно позванивала при малейшем движении. Он старался забыть о себе, но это плохо удавалось, и нежданная дрожь то и дело прокатывалась по его крепкому телу, не желающему умирать.
Он потерял счет времени, и как-то, вынырнув из вязкой дремы, с пронзительной ясностью представил, что уже все! Сейчас придут прислужники Одиннадцати тюремных архонтов и подадут ему чашу с ядом. Жизнь кончена — они идут! Впечатлительный Мидий даже услышал глухие шаги за дверью и бухающие, как в бочке, голоса. Ожидание было настолько острым, что, если бы дверь действительно открылась, резанув по сердцу скрежещущим звуком, Мидий потерял бы сознание.
Более всего узника раздражала крыса. Стоило ему чуть затаиться, как она выбиралась из своей норы и начинала шарить рядом, подбирать крошки. Скрипя зубами, он вставал и отпугивал крысу, но она была не из пугливых — убегала ненадолго. Почему она так раздражала? Может быть, потому, что его пугала и отталкивала такая картина: он лежит, бездыханный, на матраце, а живая крыса бродит невдалеке, безбоязненно собирает крошки, а потом, осмелев, обнюхивает его лицо… Он решил найти ее нору и завалить. Ползая на коленях в кромешной темноте, он наконец обнаружил крысиный ход. Долго искал подходящий кусок камня, нашел его и, глубоко засунув в нору, присыпал землей. Но у крысы, был, наверное, другой ход, и она вскоре как ни в чем не бывало рыскала у стола. Тогда Мидий решил оставить, крысу в покое и, чтобы не слышать ее возни, залепил уши хлебным мякишем. Он не ждал ни жены, ни друзей — все оставили его, только жена дважды передавала с рабами вино и пищу — да он и не хотел прихода близких людей. К чему эти встречи! Живые напоминают о живом. А сейчас ему нужно забыться…
Почему-то все время хотелось есть, и приближение смерти, как ни странно, не лишало
Порою дверь открывалась — у Мидия перехватывало дыхание, лоб покрывался противной испариной — и в подземелье входил молчаливый прислужник Одиннадцати. Держа в руках огнистый факел, он приближался к скорчившемуся узнику. Прислужник подносил факел так близко к лицу Мидия, словно перед ним лежал не живой человек, а покойник. Мидий раздраженно мотал головой и ругался. Несколько раз, тая надежду договориться о побеге, бывший демарх пытался заговорить с рабом — тот молчал, как могила, а однажды поднес факел к своему лицу и открыл рот: Мидий увидел шевелящийся обрубок и содрогнулся. Слова Мидия о богатом вознаграждении вызвали у прислужника лишь снисходительную улыбку, — видимо, об этом ему говорил почти каждый узник — и раб, даже не сделав отрицательного знака, так же неторопливо, как и входил, скрывался в зловещем зеве двери. Мидий решил про себя, что этот прислужник сам когда-то изведал тюремное подземелье — обычно такие мрачные и неподкупные надзиратели получаются из бывших узников; этим людям, однажды побывавшим на краю пропасти, уже ничего не нужно, кроме жизни, и звон дорогих монет не вносит смятения в их холодные, ожесточенные души.
Положив голову на скрещенные руки, Мидий думал о том, что сейчас над ним голубеет просторное небо и летают быстрокрылые ласточки. А в это время на земле была ночь.
Он забывался и снова приходил в себя, тискал под собой убогий матрац. Порой становилось так тихо, что ему думалось: он оглох… К утру Мидий все-таки заснул темным, провальным сном и не сразу понял, что означает этот скрежет, похожий на отдаленный стон.
Дверь отворилась, и в подземелье вошли двое.
Несмотря на мякиш в ушах, Мидий услышал не только шаги, но и зловещее погудыванье факелов. Он почувствовал слабость, обволакивающую снизу живот, и полное безразличие. У него, казалось, теперь не было сил даже на то, чтобы поднять голову. Он подумал, что может умереть сам, без губительного яда цикуты, — стоит только сказать себе бесповоротно: умри! Он уже не слышал, как бьется сердце — его место теперь занимал однообразно-тягучий звук:
— Кап! Ка-ап!
— Поставь здесь стул! — послышался отчетливый, как у военачальника, голос. — И уходи. Закрой за собой дверь. И не задвигай засов!
«Кажется, не сейчас…» — подумал Мидий и вновь ощутил, как под ним содрогается его сердце.
— Встань, Мидий! С тобой говорит Тиресий, сын Герона, старший тюремный архонт. Мы с тобой одни… — Тиресий с нажимом произнес последнюю фразу, зная заранее, что она должна произвести соответствующее впечатление — в ней как бы угадывался дружеский намек…
Мидий трудно поднялся и стал выковыривать мякиш.
— Возьми! — грубовато сказал архонт и бросил что-то узнику — тот, не раздумывая, поймал фляжку. — Там вино. Хорошее. Неразведенное.
Мидий вытащил зубами затычку и начал с жадностью пить. Спохватившись, спросил с испугом:
— Это что? Оно горчит…
— Настоящее прамнийское всегда горчит. Разве ты забыл его вкус?
— Откуда оно?
— Мне передал один человек у ворот тюрьмы, — без колебаний солгал архонт — прамнийское было из его подвала.
Бывший демарх задумался. Сделал осторожный лакающий глоток. Облегченно потянулся всем телом.
— Я хочу говорить с тобой… — отчетливо выговаривая каждое слово, сказал Тиресий. Он сидел на жестком тюремном стульчике прочно, несуетливо, как человек, приготовившийся к продолжительной беседе. Факел, наклоненный к земле, освещал его руки беспокойным светом.
— О чем может толковать свободный с приговоренным к смерти? — неприязненно спросил Мидий Младший.
— Мы можем говорить о чем угодно. И, клянусь правдиворечивыми богами, наш разговор может быть куда откровеннее, чем у всех прочих людей.