Осуждение Сократа
Шрифт:
Скрипнув зубами, бывший демарх поставил стул на прежнее место.
Он брел, как стреноженный конь, наконец дошел и упал ничком на свой ненавистный матрац. Порою ему казалось, что времени с ухода архонта прошло немного, и желанная Самиянка еще может прийти…
— Она же любила меня! — убеждал он себя и сжимал сквозь протертую ткань хрусткую солому.
Он вспомнил первый день Анфестерий, когда Самиянка танцевала в кругу рабов веселый танец «кордак». Она улыбалась Мидию, призывно покачивала плечами, и вишневое ожерелье на ее длинной шее тоже поплясывало. И маленькие, как яблоки, груди тихо подрагивали, и Мидий не мог оторвать глаз от ее полупрозрачного платья. Он нравился ей, и было бы просто неразумно
Он едва дождался, когда она дойдет до середины гостиной, заставленной столами и невысокими пировальными ложами. Она повернулась к нему и, казалось, не заметила отсутствия Онисима. «Кто же будет играть мне на флейте?» — «Я, мое сладкое яблочко!». Он взял ее за руки и, неотрывно глядя в глаза, стал притягивать к себе. Они коснулись, коленями. «Ты хочешь стать моей госпожой?»— шептал он. Она ничего не отвечала, только смотрела на него огромными, в пол-лица, глазами. А Мидий воровской рукой совлекал девический пояс, и с его лица капал жаркий пот на ее смуглое, с детским пушком лицо…
— Как я люблю тебя! — шептал Мидий, обнимая матрац. — Ну, иди же ко мне! Иди!
Сейчас ему казалось, что он любит одну Самиянку, хотя бывшему демарху довелось обнимать многих рабынь, смиренных скромниц и откровенно-бесстыжих, горячих, как египетский песок, и холодновато-сдержанных, как скифский летучий снег.
— Где же ты? — вопрошал Мидий в темноту.
И вдруг он услышал в тюремном коридоре легкие, почти невесомые шаги. Его сердце подскочило, он встал на колени, не отрывая от матраца напряженных рук. Шла она! Ему хотелось взвыть от радости, но какой-то остерегающий поводок удерживал его. Милосердные боги! Она идет! И, уже не прячась от себя, он представил, как стиснет ее, зацелует, изгрызет губы, словно изголодавшийся зверь, а потом, страшно усталый, соберет последние силы и задушит ее, потому что не сможет выпустить ее на волю, на свет, в чьи-то счастливые объятья…
Радостной формингой запела дверь, в темноте расцвел факел, и он, поражаясь невероятной картине, увидел, как стали чернеть и сворачиваться маковые лепестки огня, а тьма, наоборот, оживать, возгораться.
— Подлая! — Он упал, как сраженный медным копьем.
В дверях стояли четверо прислужников Одиннадцати.
Один из них бережно держал у груди темную, как могильный ком земли, чашу.
«Но я же слышал ее шаги!».
— Крепись, Мидий! — раздался над ним суровый голос. — Прими эту чашу, как надлежит мужу.
Он лежал, бездыханный, недвижный, подчинившись тому звериному инстинкту, когда единственным спасением кажется полная отрешенность от жизни. Один из прислужников взял его за покатые плечи и повернул к себе лицом. Он будто поднимал мертвое тело. И Мидий, пораженный тем, что с ним происходит, подпрыгнул, как ужаленный, и стал отбиваться. Он возил на себе двух дюжих прислужников, и они никак не могли притиснуть его к земле. Потеряв терпенье, один из них ударил узника рукоятью кинжала в висок. Мидий сразу обмяк. Провожая закрытыми глазами блескучие звезды, которые понеслись куда-то ввысь, он почувствовал,
— Пожалуй, ему машет со своего берега Харон! — мрачно сказал один прислужник. — Пора снимать колодки…
Заклацала цепь. Колодки сняли, но Мидий не ощутил легкости в ногах.
— Бедняга! — чистым, девичьим голосом проговорил другой служитель. — У него нет даже обола, чтобы заплатить Харону за перевоз. Дай мне свой обол, Скиф. Я завтра верну.
— Стоит ли возиться с этой дохлятиной!
— Дай, Скиф. Ведь и его родила не бездушная скала.
Скиф вздохнул и начал развязывать кошелек.
— Что ты печешься о нем?
— Человек все же. Ты представь его маленьким и подобреешь. Посмотри, вот он, головастый, косолапенький, держится за подол своей матери. Он никому в жизни не причинил зла. Он ходит по зеленой траве, глядит в небо, набирается сил. Зачем он родился? Растить хлеб, рождать подобных себе. А он, возмужав, почему-то начинает гоняться за должностями, продавать душу Плутосу, лгать и завидовать. Мне жалко такого человека, Скиф. Он больший раб, чем мы. Давай же свой обол, не тяни…
— У меня тут драхмы.
— Давай драхму. Харон примет.
— Подожди. Я еще поищу… Нелепый ты человек, Сострат. Ну где я возьму тебе обол? Вот… Нашелся!
— Поклон тебе, Скиф.
— Бери. Бери без возврата. Не себе же берешь.
Сострат засунул узнику в рот обол, и Мидий ощутил пресноватый холодок.
— Пойдем же! — проговорил угрюмый голос. — Мир его праху!
Тихо, словно боясь побеспокоить Мидия, прислужники ушли. Опираясь руками, Мидий приподнялся. В его ушах дремотно погудывало море. Он вытащил из-за щеки серебряный обол, но почему-то не выбросил, а крепко зажал в руке. С гримасой отвращения сплюнул. Слюна была липкой, тягучей, так и осталась на губе. Он вытер губу, еще раз сплюнул. Ему страшно хотелось освободиться от этого противного травяного привкуса. Он встал и, покачавшись на чужих ногах, упал. Припадая к земле, он дополз до лужи и начал жадно пить. Напился, подержал горячий лоб в освежающей воде и опять пополз. Он подбирался к двери, от которой тек опьяняюще чистый воздух. Боги! Я верю вам. Только спасите!
И боги, вняв его бессильному голосу, приоткрыли дверь. Он взобрался на каменные ступени, отдышался и опять пополз, потащил свое тело, словно раненый зверь. Воздух становился все свежее, кружил голову с непривычки. Мидий вдруг явственно ощутил пряный запах сухой ромашки. Откуда взялась эта божественная ромашка? Впереди забелело окошко. Свет?
Человек продолжал ползти по темному лабиринту коридора на свет.
…Стража обнаружила Мидия Младшего недалеко от наружных дверей, в бурьяне. Намертво сжав дареный обол, он глядел широко открытыми глазами в голубое белоперое небо. Любопытный солнечный луч скользнул по его ржавой, скомканной бороде, заглянул в мутновато-стоячее болотце глаз и, напугавшись, скрылся за густой кроной священной оливы.
Солнце уже садилось. Верховые лучи освещали фасады дальних, стоящих на возвышении домов, слоновые колонны вечного Парфенона с его двухскатной крышей и белым узорчатым фризом, теплый отсвет ложился на лысоватую верхушку холма Пникс… Низко над землей летали чернокрылые ласточки, и упрямые побеги повилики продолжали ползти вверх по грубой тюремной кладке, чтобы заглянуть своими белыми, девической чистоты, бутонами в искрометные глаза бога солнца Гелиоса.
6