Осуждение Сократа
Шрифт:
У Мелета запершило в горле.
Счетчики разделили камушки на две кучи и начали пересчитывать. Секретарь, устав ждать, подошел к счетному столу и стал наблюдать за людьми, которые пересчитывали камушки в третий раз и не могли понять, почему не получается общая сумма голосов: 501. Наконец одному из счетчиков пришла мысль перевернуть урну, и из нее выкатилось еще несколько шариков. Старший счетчик начертил на восковой дощечке две цифры — 280 и 221 — и протянул скрижаль секретарю — тот с казенно-бесстрастным видом ознакомился с итогом, поднял руку, давая всем знать, что подсчет окончен, и размеренным шагом, наводящим на Мелета тоску, тронулся к кафедре.
— Суд гелиастов считает… — выкрикнул секретарь в безмолвный, как египетская
— А-а! — слабо, будто ничего не поняв, но уже догадываясь, простонали дальние ряды.
— Виновен! — раздался сочный торжествующий голос.
— А-а! — вскинулся зал, и секретаря словно смыло с кафедры мощной волной.
Поэт схватил кожевника за потные руки:
— Радуйся! Крепость взята!
— Нам рано, дорогой Мелет, зачехлять щиты. Сейчас ты пойдешь и потребуешь смертной казни для этого нечестивца.
— Смертной… смертной… — бездумно повторял поэт, блаженно покачиваясь на гребне могущественной волны. И когда председатель суда попросил Мелета назначить обвиняемому свою меру наказания, поэт, пошатываясь, как пьяный, двинулся на просцениум мимо счетного стола. Он одарил ласковым взглядом счетчиков, словно от них зависел благополучный исход голосования, замедлил шаг возле черной каменной змейки, сыто свернувшейся на красном сукне. Если бы это было возможно, он шел бы по этой сцене вечно, видимый всему залу, статный, молодой, сумевший, несмотря на свои четыре седьмицы, притиснуть к земле многоопытного мужа. По его лицу бродила счастливая улыбка, и поэт никак не мог отделаться от нее: он продолжал исходить радостным свечением, даже требуя смертной казни.
— Гелиасты хотели бы знать, какую меру наказания желал бы назначить себе Сократ, сын Софрониска… — Архонт, словно в отместку философу, не замечающему председателя суда, повернул крепкую воловью шею в противоположную сторону. Но в этом деланном невнимании сквозил особый интерес к человеку, оказавшемуся на зыбком мостике между жизнью и смертью.
— Я почему-то не слишком удивлен, что большинство судей отдали предпочтение повару! — заговорил философ, становясь на свой «камень», под которым, успокаиваясь, ворчала мутная волна. — Но каков Мелет! Он хочет оказаться мудрее природы-всематери. То ли по молодой горячности, то ли по невежеству он осмелился требовать того, к чему я уже приговорен семьдесят лет тому назад. Это ли не кощунство? И что меня особенно поражает, оказывается, мой ниспровергатель знает о смерти неизмеримо больше, чем я. Он почему-то считает смерть наказанием. В противном случае было бы бессмысленно требовать для меня смертной казни. Ну, а если меня ожидают Острова Блаженных, приятные встречи с Гомером, Солоном, Периклом и другими мудрыми мужами? Тогда вскоре я могу оказаться куда более счастливым человеком, чем наш самоуверенный Мелет. Может быть, он уже жалеет о легкомысленно оброненных словах? Тогда пусть идет и потребует, чтобы меня приговорили к жизни — ведь я веду такую жизнь, которую он не согласится вести даже перед страхом четвертования…
Басилевс, раздраженно сопя, отделил второе крылышко. Муха еще жила…
— Может быть, мне уйти в изгнание? Пожалуй, моих обвинителей удовлетворил бы такой исход. Или назначить себе небольшой штраф? Вероятно, я бы и решился на последнее, если бы захотел обмануть самого себя. Нет, дорогой Мелет, я не покину Афин! Старому быку не пристало менять привычное стойло. И зачем мне рыться в своем кошельке, который затянула паутина? Виновный не может искупить своей вины всеми богатствами Дария — истинная вина требует истинного наказания — ну, а если я не виновен, то зачем мне разорять семью, брать деньги у друзей? Неужели я на склоне лет отрекусь от богини Правды и начну отбивать поклоны Плутосу — богу тугих кошельков? Нет, Сократ скорее согласится умирать несколько раз, чем сделать хоть один глоток из чаши унижения…
— Ты
— Неужели я должен назначить себе меру наказания? — Сократ неприкрыто улыбнулся, и эта улыбка показалась председателю суда оскорбительной.
— Да. К тому повелевает закон.
— Но законы рождаются и умирают, подобно людям! — возразил мудрец. — Может быть, закон, требующий от меня невозможного, уже превратился в пепельный прах?
— Посмотрите! Посмотрите на него! — закричал басилевс, протягивая руки, как возничий, желающий сдержать строптивого коня. — Он презирает всех нас и отеческие законы!
Волна, вызванная басилевсом, окатила «камень обиды».
— Тише, афиняне! — негромко попросил Сократ. — Пожалуй, мне и впрямь придется назвать необходимую меру. Только наберитесь капли терпения — я хочу произнести короткий панегирик в честь победителей Игр. Всем собравшимся хорошо известно, как почитается в Аттике спортивная доблесть. Олимпийский победитель получает премию в пять мин, в его честь воздвигается статуя в божьем храме. В театре и на празднествах ему отводится почетное место. Олимпионику не нужно откладывать деньги на погребальную урну: его ожидает прекрасная гробница за общественный счет. Да что там лавровенчанный олимпионик! Даже лошадь, победившая в гонке колесниц, обеспечивает себе хороший уход и спокойную старость. И вот я думаю о себе, не преуспевшем в напрягании мускулов, но отдавшем немало сил на поприще добродетели. Чего я заслуживаю, старый философский мерин? Было бы кощунственным требовать пять олимпийских мин или золотую статую. Я прошу самую малость — почетного обеда в Пританее. Такова моя мера. Я ухожу.
— Мы отдаем должное твоей иронии, Сократ! — Председатель суда улыбался, но глаза его были напряженно-холодными, как у рыси, приготовившейся к прыжку. — За тобой еще остается право назначить штраф. Денежную сумму можно выплачивать по частям…
Философ неколебимо спускался с «камня обиды».
У басилевса мелькнула странная мысль, что он с незапамятных времен знает и ненавидит этого старика с бугристыми надбровьями.
— Еще не поздно, Сократ! Одумайся!
— Все! — ответил философ. — Мое время, кажется, и впрямь истекло. И случайная капля в клепсидре подтверждающе цокнула — будто последний камушек, черный, как плащ бога Таната, упал в бокастый сосуд.
— Сумасшедший! — красным факелом взвился человек в первом ряду.
Зал завозился, погромыхивая, и в смутном однообразном шуме, похожем на отдаленный, споро идущий дождь, все яснее прорезалось холодное, ножевое:
— Смерть! Смерть!
Басилевс внушительно шевелил губами, обращаясь к судьям, и опять началось странное круженье взрослых людей вокруг сосуда, так и не испытавшего ласки оправдательно-белого молока, мягкого шороха белой фессалийской муки. Мертвое, безжизненное падало в глиняный сосуд, в шагах четырех от которого играли и переливались живые солнечные лучи.
В длинных коридорах-пародах стали скапливаться неестественно возбужденные люди, которые, сдерживаемые скифами-стражниками, неумолимо подвигались вперед, чтобы получше разглядеть обвиняемого и выслушать окончательный приговор. Красные витые жгуты в руках стражников были зажаты телами зевак. Блюстители порядка старались честно отработать причитающиеся им три обола, они тужились, нащупывая сапогами опору, пытались высвободить руки, но людское течение безобидными, едва улавливаемыми толчками тащило государственных рабов к сцене. Наконец мокрые от пота рубашки стражников прижались к круговине сцены. Толпа осела и стала растекаться вдоль нее. Возле бокового флигеля уронили большой декорационный щит с изображением винно-черного моря. Кто-то исподтишка швырнул на сцену горсть сушеных фиников, как обычно бросают рассерженные зрители в бездарных актеров, и желтые сморщенные плоды рассыпались рядом с председательским столиком, опирающимся в пол своими раздвоенными бычьими копытцами.