От рук художества своего
Шрифт:
Сердце Андрея жило одним художеством, а от всего прочего так оно ожесточалось, так земленело, что не имело уже сил воспарить к горним высотам. А ведь истинное художество только там и пребывает.
И чтоб в себе охранить его, нужно было все одолеть, перешагнуть все печали и неудачи, а вкупе с ними пронырство и завистливое честолюбие, интриги и клеветы. Матвеев знал, что его ремесло никому зла не творит, а меж тем столько на пути лежало рытвин и пропастей, рвов и ямин…
Несколько часов бродил он, любуясь Москвой златоглавой, людной, обителью многих просвещенных и мыслящих людей, умеющих наслаждаться прекрасными твореньями муз.
Вспомнил Андрей с удовольствием, что сходно договорился о покупке тонкого фламандского холста по тринадцати
Терся Андрей среди шумливой московской черни, от которой за версту бьет крепким запахом пота, лука и табака.
Уже у заставы Калужской присел Андрей на каменный заборчик отдохнуть. На изломе лета солнце греет мало, да и светит совсем не так, как раньше, но все равно тепла его хватает, чтоб камень нагреть.
Хотелось Матвееву средь людей затеряться, молча посидеть и помечтать. Славный град Москва — тут во всем особый дух. Не зря же говорят: что город, то и норов, что человек, то и обычай. В Москве вон и воронье на особый манер летает — как-то боком вперед. Всего-то оно навидалось на длинном своем веку…
Глядит Андрей вокруг, и окрыляется душа его от красоты, куда ни взглянь, всюду глазу художника прибыль. С одной стороны исполинские башни высоченные, с другой — дрожат, сияют, будто движутся в небе, ажурные кресты. Краски вокруг нежные, а на землю тени ложатся лиловые. В старых липах птицы поют.
Почувствовал Андрей себя легко и молодо, как в прежние года. И жизнь показалась ему чистой и безмятежной в своем движенье. Хорошо художнику, когда живет он беззаботно и вольно и глядит на все не холодным, пустым взором, а живыми глазами. И жизнь кажется бесконечной. Тогда забываешь о прошлых невзгодах, когда одним днем живешь.
Московское небо над головой желтое, тугое, как холст на подрамнике. И углы того холста нерушимо закреплены златоверхими куполами.
Чудно все ж тут после невской столицы. Спешит белокаменная, будто калачом ее кто поманил. Никому дела до другого нет. Будни ли, праздники, а на улицах толпы. Камзолы вперемежку с мундирами, с поддевками, армяками, кафтанами. Нищета роскоши в затылок. И особенно на проезжих гвардейцев Андрей засмотрелся. Хороши они: молодые, рослые, в коротких красных штанах и в шерстяных черных шляпах, обшитых белым шнуром. И вышагивают, как гусаки, чинно, ровно, по одной ниточке.
А с полей и болот, что вблизи, тянет в воздухе горькими травами и прелым сеном.
Все, что глаз Андрея выхватывает, — человека, баржу на воде, мелкий розовый облак в небе, — все картина. Все красиво. Так, поди, и не напишешь. А кажется: куда как просто — взял самый дух и выразил его, как твоя душа желает. Станешь к мольберту, возьмешь в руки кисть и задумаешься: ну, а за этим всем что? Что за этим-то, там, внутри, в сути вещей? Красишь-красишь, а все не так. Сухо получается, бедно. Уж сто разов проверил все по живой натуре, фигурам место нашел, и так, и эдак их ставил, а все скверно. Так и бьешься у холста вусмерть. Хочешь открыть самородное по-новому. Об этом-то и есть ревнивая забота художника, чтоб natura naturalis[7] заново засияла, чтоб новые связки найти в красках, по-своему теплое с холодным сочетать. Тут к месту икону вспомнишь, и на голландский манер испробуешь, и на сурового, правдивого Ивана Никитина оглянешься, господина живописца, знатного персонного мастера, обласканного Петром и сосланного Анной Иоанновной в Сибирь. Эх, Иван Никитич, не войти уже в твои новоманерные каменные палаты на Тверской улице. Был живописец, стал колодник. И все мы, художники, колодники — под надзором ли Тайной канцелярии иль под арестом совести своей живем… И удача у нас гость редкий, дорогой. Мило волку теля, да где его взять? Томишься в собственном соку, испреешь весь, пока добьешься в холстинке желанного.
Неведомо от кого сверкнуло в Матвееве — от родной ли матушки, давшей жизнь, от грустной ли березы, что колыбельно
Знал Андрей крепко одно — чины с художеством враги смертные. Молярство живописное как шило, если в костях засело, так его и из мяса не выколотишь. А чины разрушают в художнике возможность думать…
Трудно жить художником и невыносимо порой. Час работаешь, а день и ночь думаешь о трудах своих. Такая жизнь кому хочешь бедной покажется, работа всю мочь отъедает, на жену не останется. Когда днем чего не доделаешь, так ночью приснится. Вскинешься утром и к холсту, чтоб не дай бог не забыть. А как пишешь, так все тебе в строку идет: и колер какой-нибудь, тому лет пять назад виденный, сгодится, и свет употребишь в картине, запомненный случайно, и раскосость скул какой-нибудь девки в портрет спишешь…
"И впрямь мы, художники, и самое счастливое, и самое несчастное племя на земле, — думал Андрей. — Сколько недоешь, недоспишь, не поживешь, как все. Жить из руки в рот, что заработал, то и проел, тяжко. Денежного запасу никогда нет. И все же в художестве что-то постоянно манит, загораются впереди какие-то неясные огни. Дойдешь до них, а за ними в сумраке жизни новый дальний свет зреет, зовет. И некогда останавливаться. Остановишься — окаменеешь…
И отчего это, — думал он, — когда сам человек захочет стать художником, то он идет с запасом лишнего, что потом сбросит и обнажит свое художество во всей красе — и видишь его ясно, как бабу в каленой бане. Сверкает бриллиантом. А когда человека определят в художники и начнут на ухо лгать, уча рисовать, то всюду так обкорнают, так сомнут живое, костяк так ему обломают, что с фонарем его не сыщешь. Прекратят учить, и уже ничего у него не остается. Какой там бриллиант — одна колкая пыль, мелкота".
* * *
Андрей встрепенулся от грохота. Трубя рожками, промчались по дороге почтари. Свежие лошади под ними волновались, ржали, громко цокали копытами. По душе Андрею хлопотливая, неумолчная Москва — алтарь отечества. Редкую и радостную возможность дает пейзаж ее художнику. Но хмурый Петербург дороже. Ему, Матвееву, что было в городе том? А все! И войлок неба, и зеркало Невы, в который глядится новорожденный каменный ангел, и крохотная церковка Николы Чудотворца при морском полковом дворе, и соборная Исаакиевская, и нарядные дворцы с разлитым во всех окнах сиянием свечей. Петербург — поддержка Андрею, подкрепленье сил душевных и телесных. Там жил Петр, без него не стать бы Матвееву художником.
Лик государя навсегда остался в нем как светоч. Был царь неуемен, пылок, гневлив. Знатно гулял он в городе, который основал, и двадцать пять пушек приветствовали его заздравные чаши, и пиршества его тянулись ночи напролет. И отдыхал он в граде своем от ударов судьбы тяжких и от врагов своих. Там и нашел успокоение в недостроенном соборе Петропавловском.
"Тут бы, в Москве, не выжить мне, — думал Андрей, — хотя и вольности больше, баловства. Русская безалаберщина в Москве во всем выпирает, всякий может дурачиться, хотя болтать почем зря меньше стали из-за бироновских шпионов. Многозвучна матушка, хороша, звон колокольный сплетается с живым говором толпы. А все же не выжить…