От Тильзита до Эрфурта
Шрифт:
Александр очаровывался легко, но не был постоянен. Его великодушное сердце и беспокойный ум заставляли его привязываться ко многим, хотя всегда благородным и возвышенным предметам. Стремясь к идеалу, вступая на тот или иной путь, он сперва с воодушевлением шел по нему, но затем, разочаровавшись, останавливался. Он последовательно веровал то в прогресс, то в реакцию; с одинаковой страстью увлекался как либеральными идеями, так впоследствии самодержавной властью, в которой он видел охранительное и божественное начало. Был ли Наполеон одним из его увлечений, которому предшествовало и за которым последовало столько других? Наверное, он был одним из предметов его любопытства и удивления. Встретясь с этим мировым гением, который, чтобы понравиться ему, пускал в ход и показывал свои многочисленные таланты, он был им поражен, как изумительным и единственным в своем роде феноменом. Сперва он восхищался им подобно явлению природы, изучал его с постоянно захватывающим интересом, затем почувствовал к нему ту любовь, которую непреодолимо испытываешь к тому, что хочешь постичь. Следует добавить, что его воспитание, его первоначальное впечатление не могли особенно защитить его от обаяния революционного героя. Будучи менее, чем другие государи его времени, приверженцем прежних принципов и страстей, не будучи, так сказать, человеком старого режима, он легче мог отделаться от их предубеждений; грандиозные новшества, какого бы рода они ни были, покоряли его. Из его интимных разговоров, которые доказывают искренность его публичных заявлений, ясно видно, что он подчинился более сильному характеру и подпал под то сильное влияние, которое Наполеон оказывал на людей. Он не избегнул власти глаз, которые устремляли на него такой пронизывающий взгляд, обаяние
К тому же все, что говорил ему и давал понять Наполеон, было направлено к тому, чтобы ему понравиться и привести его в восторг. Он пришел, как побежденный, еще подавленный своим поражением и разрушенными мечтами, но, правда, волнуемый новыми честолюбивыми вожделениями, в которых едва смел признаться. И вот победитель ободряет и утешает его в несчастье, сразу же превосходит все его ожидания, предлагает ему принять участие в своей судьбе и славе, которым нет примера. Он старается освободиться от чар и хладнокровно, наедине обсудить слышанные слова. Он ничего не находит в них, что могло бы быть в ущерб теперешним интересам России; он находит в них только повод радоваться за нее. Рассудок, по-видимому, оправдывал его увлечение. Чего же, наконец, требовал Наполеон за то, чтобы соединиться с Россией и сделать ее участницей своей судьбы? Во-первых, чтобы перестали оспаривать его верховную власть на юге и в центре Европы, чтобы были признаны происшедшие перемены в Германии и Италии. Александр заранее мирился с этой жертвой. С другой стороны, Наполеон не предлагал ему участвовать в более широких переворотах. Опрошенный по двум пунктам, он заявил, что не желает ни разрушения Пруссии, ни восстановления Польши. Хотя он устранял из своих планов Австрию, отвечая в этом желаниям Александра, он не высказал никакого проекта против ее существования, необходимого для безопасности России. Он только настойчиво требовал помощи для обеспечения спокойствия Европы путем морского мира, угрозы англичанам, в случае нужды, войны с ними и содействия к возбуждению против них континента. Конечно, разрыв с Лондоном нанесет ущерб материальному благосостоянию России, глубоко взволнует и смутит нацию. Но Александр смотрел на отношения России к Англии с более широкой точки зрения, чем его народ. Возмущенный эгоизмом англичан, он находил, что их деспотизм производит на океане такое же сильное давление, как и деспотизм Наполеона на суше. Он полагал, что России, государству, расположенному на Балтийском море, выгодно будет вступить в борьбу с их притязаниями и ограничить их права. Возвращаясь к идее об обеспечении прав нейтральных держав и равенстве морских сил, зародившейся в уме Екатерины II и горячо подхваченной Павлом I, он вернулся бы только к периодически возобновлявшейся традиции русской политики и, стремясь вместе с нами к принципу независимости на морях, утешился бы в своих неудачах в деле освобождения континента. В обмен за эту услугу Наполеон, по-видимому, обещал России серьезные, необыкновенно блестящие и лестные выгоды. Восток был той почвой, на которой она могла бы их потребовать и получить. Нет сомнения, что император не обещал ничего положительного, но его глаза, тон его речи, его манера выражаться говорили более, чем его слова, и, по-видимому, его добрые намерения выжидали только случая, чтобы проявить себя имеющими высокую цену доказательствами. Итак, Александр находил, что здравая политика предписывала ему соединиться в настоящее время с победителем, оказать ему “не прозрачное, а искреннее” [90] содействие в борьбе против Англии ради получения выгод, которые возместили бы России ее потери и вознаграждали бы за ее бедствия.
90
Разговор Александра с майором Шёлером, эмиссаром прусского короля, опубликованный Hassel, Geschichte der Preussihen Politik, 1807 bis 1815, I. 400.
Можно ли сказать, что он безусловно подчинился гению, который поклялся одержать над ним победу? При его восторженности, его идеальных и неустойчивых стремлениях ему была свойственна тонкая хитрость, даже (по выражению одного близкого ему человека, верно судившего о нем) “в высокой степени рассчитанное притворство”. [91] Он был сыном славянской расы, но славянином, воспитанным в византийской школе. В Тильзите под влиянием обаяния императора он не отдался ему всецело, остался верен самому себе, не лишился способности быть наблюдательным и недоверчивым. В его неустойчивой и сложной душе самые разнородные чувства, так сказать, поочередно наслаивались, а не замещали друг друга. Чувство, которое сегодня брало верх оттесняло то чувство, которое преобладало накануне. За увлечением, которое влекло теперь Александра к наполеоновскому союзу, можно было найти остатки страха и подозрения. Как бы ни было чистосердечно его доверие, в нем было нечто хрупкое, неустойчивое. С наслаждением отдаваясь очарованию настоящей минуты, он все-таки оставлял в своей душе место недоверию и не мешал ему витать над будущим.
91
Генерал Коленкур.
Например, верил ли он, что союз будет продолжаться вечно, после того, как он даст быстрые результаты, – может быть, морской мир или, в крайнем случае, расширение России на Востоке? Следовало ли, по его мнению, признать закон для будущего о принципиальном соглашении между Россией, безучастно относившейся к западным делам, и Францией, которая распространилась по всему свету? Он избегал спрашивать себя об этом. Проникая в тайники его мысли, нашли бы там опасение, что прочная безопасность России не согласуется с чрезмерным французским могуществом. Он вовсе не отказывался от мысли восстановить Европу в ее правах и отбросить Францию в самые тесные границы, но ждал осуществления своего желания только от содействия обстоятельств: “Изменятся обстоятельства, говорил он по секрету, может измениться и политика”. [92] В ожидании этого он хочет употребить время, которое не может уже посвящать защите Европы, с одной стороны, на восстановление своих сил, с другой – на обеспечение своих эгоистических целей. Устав от бесплодной борьбы в пользу других, он будет работать для себя лично, с тем, чтобы посмотреть следует ли ему оставаться союзником Наполеона или снова сделаться союзником Европы, когда его безопасность будет обеспечена. Правда, возможно, что честолюбие победителя вскоре сделается ненасытным и всепожирающим, что оно будет угрожать тому самому государству, которое оно, по-видимому, хочет взять себе в союзники. Александр будет настороже против такой опасности. Как только она появится, союз, даже в момент полного своего развития, нарушится сам собой; но Россия выиграет по меньшей мере уже то, что на несколько лет будет прекращено ужас наводящее движение французских армий, что их поток будет отклонен в другую сторону, что получится время для укрепления границ, для восстановления потерь, для возможности опять стать в оборонительное положение. Благодаря этой отсрочке, если Александру и придется вести страшную борьбу, Россия будет лучше подготовлена к тому, чтобы ее выдержать. Тогда, не прибегая к бесполезным коалициям, опираясь только на самое себя, на свое восстановленное могущество, на сознание своего права, она будет ждать завоевателя, противопоставит ему свою грозную мощь и “дорого продаст свою независимость”. [93] В 1807 г. Александр не думал еще о 1812 г., но были минуты, когда он предвидел его.
92
Разговор с Шёлером, Hassel, 390.
93
Разговор с Шёлером, Hossel, 380.
Однако тучки, которые проносились в его уме, не омрачали его чела. Подле Наполеона он казался совершенно спокойным, сиял от удовольствия, был полон надежд и делал вид, что безгранично верит в долговечность соглашения. Он интересовался всеми его планами, преклонялся перед ним, заявлял о желании помогать ему, о готовности любить его. Он искренно
94
Разговор о Шёлером, Hassel, 385.
95
Reminiscences sur Napoleon I et Alexandr I parla comtesse de Choiseul Couffier, p. 11.
96
В собственноручной записке по поводу инструкций, предназначенных графу Петру Толстому, новому русскому посланнику в Париж, Александр писал: “Между прочим, следует сказать, что так как Тильзитский мир избавил Россию от опасности, угрожавшей ей со стороны ее самого грозного врага, требования политики вынуждают нас извлечь наибольшую выгоду из нового порядка вещей и что только при старании скрепить узы, связывающие обе империи, можно надеяться использовать отношения, недавно установившиеся между Россией и Францией”. Архив С.-Петербуга.
II
Второе свидание на плоту на Немане состоялось двадцать шестого. На это совещание прибыл прусский король и был представлен Наполеону Александром. Его манера держать себя составляла неприятный контраст с манерами царя. Фридрих-Вильгельм от природы был лишен изящества и непринужденности в обращении. Несчастье делало его еще более неловким, и к тому же он не обладал искусством улыбаться, когда тяжело на душе. Его угрюмый вид, опущенные к землю глаза, заикающаяся речь, – все указывало, как он мучительно неловко чувствовал себя. Под его замкнутой наружностью Наполеон обнаружил честную и убежденную душу, которую трудно склонить на свою сторону. В лице ее короля он осудил и окончательно приговорил Пруссию. Не надеясь присоединить ее к своей системе, но вынужденный ее сохранить, так как русский союз обусловливался этой ценой, он только и думал о средствах привести ее в состояние бессилия. Не будучи в силах убить ее, он хотел помешать ей жить.
Сурово и свысока заговорил он с королем. Еле намекнув на условия мира, он резко указал на замеченные им недостатки в прусской администрации и армии, дал Фридриху-Вильгельму несколько советов и с оскорбительной настойчивостью указал ему на его королевские обязанности. Затем он предъявил жестокое требование. Перед войной барон Гарденберг, первый министр Пруссии, отнесся к Франции без должного уважения, отказав ее послу в аудиенции; в отместку за это оскорбление Наполеон отказывался теперь вести с ним переговоры. Это значило предписать его увольнение, обвинив его в политической бездарности и удалить из королевского совета. Фридрих-Вильгельм оспаривал это требование: у него не было никого, говорил он, чтобы заменить Гарденберга. Наполеон не принял этого во внимание, назвал несколько фамилий и между ними, по единственной в своем роде ошибке, назвал барона Штейна, будущего преобразователя прусской монархии. После тягостного разговора расстались очень холодно. Возвращаясь на правый берег, Фридрих-Вильгельм слышал, как Наполеон и Александр назначали друг другу свидание в тот же вечер в Тильзите. [97]
97
Hardenberg III, 465–466, 480.
Въезд царя в город совершился при красивой военной обстановке, с пышностью, какую только позволяли место и обстоятельства. Французская армия, сгладив последние следы борьбы, сияла воинственным блеском. Император, верхом на коне, и его свита встретили царя при его выходе на берег. Когда Александр приблизился к берегу, где ему был приготовлен богато убранный красивый арабский конь, войска отдали честь, знамена склонились; раздались шестьдесят пушечных выстрелов. На пути следования обоих императоров через город были собраны отряды гвардии, пехоты и кавалерии. Налицо были все полки: драгуны, стрелки, гренадеры, но прежде чем Наполеон успевал называть воинские части, Александр распознавал мундиры, которые победами стяжали себе всемирную известность; он сам называл по частям солдат, поза и взоры которых были полны гордостью одержанных побед. Со своей стороны французы восхищались высоким челом русского монарха и неподражаемой грацией, с какой он салютовал шпагой. [98] Оба государя были верхом и, разговаривая, прибыли к дому, где жил царь во время своего первого пребывания в Тильзите до Фридланда. “Вы у себя дома”, – сказал ему император. Но Александр не сошел с коня. Из утонченной лести продолжал он путь между стоявшими шпалерами войсками, чтобы подольше полюбоваться императорской гвардией, выстроенной вдоль всей улицы. [99]
98
Lamartin, Histoire Russie, III, 143.
99
M'emoires de Roustam, Revue r'etrospective III, 143.
Обедали у императора и расстались только в девять часов. Всякую минуту Александру доставлялись какие-нибудь приятные вести: то это был обмен пленных, который был начат тотчас же после свидания и велся с большой быстротой, то это была отправка курьеров к командирам наших войск в северную Германию с приказанием относиться с уважением к владениям герцога Мекленбургского, родственника русской императорской фамилии, наконец, “всевозможные знаки уважения и внимания”. [100] Со своей стороны Александр обходился с императором как с союзником и другом, хотя до сих пор еще не признал за ним официально императорского титула, и хотя его министры в своих депешах с упорным формализмом продолжали называть Наполеона “главой французского правительства”. [101]
100
Вудберг к Салтыкову, письмо, цитированное на стр. 58.
101
Там же.
Однако, как ни были хороши личные отношения, установившиеся между ними, император только слегка коснулся предмета, долженствовавшего скрепить их соглашение. В первых беседах вопрос о Востоке почти не был затронут. В этой части Европы предвиделись большие перевороты; катастрофа в Константинополе была уже известна, не знали только подробностей и не решались предрешать ее последствий. В Тильзите ни Франция, ни Россия не сказали первого слова о разделе Турции, заговорить о нем решилась Пруссия.