Отчий дом. Семейная хроника
Шрифт:
— Никак мертвый он…
— Сам в себя, значит, он выпалил давеча…
Так Дмитрий Кудышев и не повидался со своей матерью. На Алёнкином пруду лежало «мертвое тело». По найденному паспорту это был мещанин Казанской губернии Иван Коробейников, и пока никто в отчем доме не знал еще, что это блудный сын бабушки, которая в последнее время так часто вспоминала о нем и так хотела хотя бы один разок перед своей смертью повидаться с ним…
Составили протокол и перетащили мертвое тело в заброшенную баню в парке до вскрытия. Поставили к бане стражу. Страшно стало в парке по ночам. Властям было необходимо установить подлинную личность самоубийцы. Приехавший исправник, знавший уже тайну Ивана Коробейникова,
По долгу службы он счел необходимым допросить по настоящему делу Анну Михайловну и, предъявив ей труп самоубийцы, спросить, признает ли она в нем сына.
Допрос он сделал, но предъявить матери труп сына не удалось: несчастная старуха стала проявлять все признаки тихого помешательства…
Наташа вызвала телеграммой доктора-психиатра из Симбирска, и они с тетей Машей увезли несчастную бабушку в Симбирск.
Людочка и Петр Павлович вспорхнули и уехали в Алатырь. Петр ночью перед отъездом вырезал из рам трех своих предков из бабушкиной галереи и увез из отчего дома…
По просьбе Ивана Степановича Дмитрия разрешили похоронить на том месте, где он был найден мертвым.
Страшная история в барском парке, полная такой загадочной таинственности, привела в необычайное смятение умы и души темного деревенского люда…
Социальная легенда и социальная мистика, заменявшие у русского крестьянина правовое сознание, порождали невероятный хаос всяких слухов и догадок, направленных к раскрытию «господской тайны».
Одни говорили, что поймали и убили не грабителя, а человека, который привез подлинный царский манифест о земле и воле; господа заманили его к себе в гости, чтобы манифест этот отнять, а он не дал и из дому господского в сад побежал; они — за ним, а у него — револьвер: вот они и послали за начальниками — грабитель, дескать!
Другие поправляли: родного брательника Павла Николаевича, стало быть — сына родного нашей старой барыни, прикончили! Он, сказывают, не соглашался обман прикрывать насчет земли-то. Я, говорит, не желаю, чтобы нам неправильно крестьянской землей владеть, и стою на том, чтобы по полторы десятины на душу, которые незаконно у нас отобрали, когда воля нам вышла, возвратить нашему обчеству. Я, говорит, не хочу, чтобы и меня, как старшего брата, за этот обман в заточение определили. Вот они испугались и решили его прикончить… Грабителем и объявили! А потом задарили начальников, они в документе и написали, что сам, дескать, себя прикончил, а не убили…
— Верно! А когда дохтор стал взрезывать, так и обнаружилось, что не сам себя прикончил, а убили… Почему они все вдруг с места снялись и разъехались? Открылась правда-то, вот они и побежали во все стороны… Кто куда!
Отчий дом действительно опустел вдруг: тетя Маша с Наташей повезли бабушку в Симбирск и там задержались; Петр Павлович с Людочкой сорвались и умчались на тройке в Алатырь, а Ивана Степановича вызвал на допрос жандармский ротмистр. Во всей усадьбе только в людской кухне люди остались: кухарка, две девки да кухонный мальчишка, он же и пастух, да глухой и дряхлый камердинер Фома Алексеич — в левом флигеле.
Главный дом на запорах, и ставни закрыты…
Это опустение барского дома тоже казалось таинственным и знаменательным. Может быть, господа и не вернутся больше? Все может быть…
А тут в последние дни опять коробейник ходит по избам и разное по секрету про господ рассказывает. Конец, дескать, им приходит. И документ за печатью читает…
— А зерна у них много накоплено!
Никому не известно, когда, кто и где сговаривались никудышевцы, но однажды вечером, словно по сигналу, вся Никудышевка, как при пожаре, загалдела и заскрипела колесами. Вереницами мужики, парни и бабы на телегах к барскому дому поехали, а впереди всех «коробейник» с Синевым…
Не меньше двадцати подвод разом! Потом добавочно скачут, то в одиночку, то кучками в две-три подводы. Это запоздалые торопятся… Лошадей нещадно хлещут, кричат осипшими голосами; есть пьяные — песни поют. Свист, гул, ругань…
— Отворяй ворота! Примай гостей!
— Не бойся! Пальцем не тронем! За хлебом! Ключи выдай, а не выдашь, все одно двери расшибем!..
— У нас нет ключей! Они у Ивана Степаныча…
Начали в злобном исступлении рубить топорами двери амбаров. Надежды не оправдались: в амбарах и зерна, и муки оказалось не так много, как ожидали. И пяти подвод хватило бы! Немолоченая прошлогодняя рожь на гумне в копне стояла. Начали копну разбирать. Разгоралась мужицкая хозяйственная жадность, хищничество. Ругались, попрекали друг друга. Если бы не боялись время зря тратить, и подрались бы. Да некогда! Пока будешь драться, другие все уволокут. Кипит работа! Едва ли мужики и бабы когда-нибудь работали с таким ожесточением, не щадя сил своих, как это было теперь!..
Появился стражник, попробовал постращать, но ему ответили таким диким ревом и такими жестами рук с топорами, что он вздохнул и пошел прочь.
— Задержать его надо, а то донесет!
— Ну-ка, ребята, попридержи его, сукина сына!
Погнались за стражником с вилами — тот сдался; отняли револьвер и шашку, приволокли на барский двор и заперли со свиньями.
Позднее всех приехал на телеге Миколка Шалый, которого мы с вами, читатель, знали еще мальчуганом. Это был тот самый мальчик Миколка, который имел в детстве непреоборимое тяготение к барской музыке, тайно забирался под окна и часами слушал, как играет барышня. Теперь он был бородатым и женатым мужиком солидного возраста, но страсть к музыке его не покидала. Он и женатым мужиком нередко забывал о всех делах своих, остановившись у барской ограды и слушая вырывавшуюся из раскрытых окон музыку. Маленько был он, по выражению баб, с придурью: любил говорить сказки, петь в церкви на клиросе, звонить в колокола на Пасхе, играть божественное на гармонии и подпевать, вознося голубые глаза к небесам. И, как хозяин, был ленив, ротозейничал и очень почесывался в неподобающих местах.
Вот и смеялись над ним мужики, а бабы, хотя и ругали лентяем, а как заиграет на гармонии, так и тают: божественное заиграет, — плакать охота, веселую начнет — плясать хочется… Жена донимала Миколку за эту музыку. Сколько недосмотру и убытку было в доме от нее!
— Ротозей! Пьяный не пьяный, дурак не дурак, черт тебя разберет, кто ты такой!
И тут опоздал Миколка. Прокопался около лошади. Неохота была ему ехать-то, да боялся «мира» и жены. Раз мир порешил ехать, ничего не сделаешь….
— Что ты — как попов работник?
Подбежала, стала помогать мужу впрягать кобылу старую. Помогает и ругается.
Вот и опоздал Миколка Шалый. Приехал, когда все добро погружено на телеги было.
Мешок зерна все-таки насыпал, наскреб…
Покончили с амбарами и гумном. Все-таки не того ждали. Не иначе как где-нибудь спрятано.
— Поискать, робята, надо!
Начали поиски по всем службам. Много всякого добра сложено в каретниках и чуланах разных: и всякая сбруя, и инструмент, и гвозди, и тарантасы, и колеса. Всякая всячина. В каретнике же под брезентом обнаружили старое фортепиано, то самое, на котором когда-то пробовал играть маленький Миколка. Хором засмеялись мужики: