Отреченные гимны
Шрифт:
– Не знаю, не мое дело...
– Ну не режете же вы их здесь, а?
– майор еще раз ткнул пистолетом охранника, и у того из губы выпрыгнуло сразу несколько капель, они тут же сомкнулись в алую струйку.
– Ну?
– повторил майор.
– Тех, что не подошли, куда-то устраивают. Куда - не знаю.
– А тех, кто подошел? Кто стопроцентно подошел? Бывают же такие?
– Бывают, но редко...
– Когда в последний раз такая девушка была выявлена?
– быстро спросил молчавший до сих пор подполковник.
– Вчера.
– Куда ее дели?
– подполковник чуть
– В Москву отправили. В какой именно центр - не знаю. Нам не сообщают.
Допрос продолжался, но человек в балахоне с прорезями для глаз не стал дожидаться его окончания.
Осторожно ступая, он пересек внутренний дворик, отворил дверь наружную и оказался на темноватой, тихой, сплошь заросшей липами окраинной улице. Там он осмотрелся, убедился, что никто за ним не следит, и, убыстряя шаг, пошел по засаженной липами улице. Забравшись в дожидавшуюся его "Волгу", человек стал сдирать с лица мешавший дышать балахон.
– Ее увезли в Москву.
– Ну, стало быть, и нам туда дорога. Давно в стольный град собираюсь! Самолет завтра в одиннадцать. Одним рейсом и полетим.
И вот после всех нервотрепок и неожиданностей Волжанска Нелепина по прибытии в Москву потянуло в дом с бельведером, к старику. Сразу после обстоятельного доклада Ушатому, он сел в ЗИС и покатил на Солянку. Машина, так понравившаяся Китаю, бежала легко, слушалась руля безукоризненно. Оставив ее на прежнем месте, Нелепин вошел.
Новый сторож встретил его растерянно-ласково. В последние пять-шесть дней ему приходилось чуть не ежечасно то служащим, то оперативникам, то досужим соседям, то и сейчас еще мелькавшему в доме следователю Степененко, которому и было поручено дело об убийстве старика Яхирева, что-то отвечать. От неловких своих ответов сторож-сморчок еще больше сжимался и морщился, стягивал лицо в узелок, говорил боязливей, тише.
– Я ж вам и отвечаю, - в третий раз, но без раздражения, как-то обреченно повторял он, - тут во дворе и зарезали. А кто, за что - неведомо. Не нашли никого покамест. Может, и искать не будут. До того ль!
– сторож бережно покашливал, как старая обезьянка, сбивающая с себя капли опрокинутой на нее озорниками воды, встряхивал головой.
– Жалко Михеича. Тут-то яво все Китаем звали. И дома тож. Мы с ним суседи, на Болвановке жили. Место освободилось, меня и взяли. А схоронили его на Рогожке. На Рогожском, значит, кладбище. Там и лежит...
Нелепин тоскливо разглянулся по сторонам. Электросвечка Китаева исчезла, горела лишь копченая лампочка в голой торцовой стене. Книги раскрытой на конторке тоже не было. И от этого брыдко, от этого муторно стало Нелепину в доме своем. Показалось: дом без старика - ему не нужен вовсе! Показалось еще, что и вся нынешняя его жизнь, несмотря на богатство ее и разнообразие, - одна сплошная неудача. Не зная, как от тяжести этой неудачи освободиться, и ни о чем больше сторожа-сморчка не спрашивая, кинулся он на неведомую Рогожку.
И здесь настало мытарство новое: мытарство гнева, мытарство ярости.
Полыхнула огнем близ ног узко-глубокая яма, засветилась слабо-алым накалом понатыканная в малопрозрачном чадном воздухе вкруг ямы проволока. Крылья восхищавших душу на небо - разжались, ангелы "встречные" -
– Прошэ пана... Допомогы! Рятунку!
– обморочно шепнула женская, алкающая неги головка. Спотыкаясь о кочковатую твердь, о прибитую сизым мороком небесную землю, подступил испытуемый к яме. Втянув бесплотный, однако ж помнящий боль земных ран живот, протиснулся он меж горящих проволочных штырей. Встав у края ямы, протянул обнаженной женщине - теперь выставившейся по пояс - руку. Женщина широко и плотски улыбнулась, ухватилась за кончики его пальцев. Но тотчас в чавкающую огненную жижу, звучно ей захлебнувшись, с головой и ушла. А вместо женщины выскочил из ямы, подставил бритую педерастическую щечку для поцелуя испятнанный огненными лишаями воздушный дух.
Тут ярость обуяла испытуемого на мытарствах, гнев охватил его с головы и до пят. Он хотел ударить педика-беса и убить его! Но поднятую руку враз обмахнуло пламя, загорелись волоски и кожа на щеке, занялись волосы в паху. Здесь совсем уж безумный, обламывающий голову с хрустом, как конец огурца, гнев вошел в испытуемого. Он рванулся назад, но проволока вокруг огненной ямы стала гуще, тесней и продраться сквозь нее было теперь нельзя, невозможно! В гибельном гневе стал хватать он горящие теперь во весь накал электроды руками. И на руках его вздулись страшные, шире шаров воздушных, волдыри. И обвиснув тестом, лопнули. Но потом вздулись вновь. А вскоре загорелась под ногами и сама твердь, запылали ботинки испытуемого, задымились ступни его.
Кончаясь от страшной боли, которая, как вдруг он понял, будет теперь с ним всегда, испытуемый стал падать вниз. Падая же, мучился невыносимо. Мучился тем, что ярость (чувство излишнее, чувство ненужное!) не смог унять и на небе, уничтожив тем самым еще какую-то частицу своей души. Падал он и с плотным осознанием того, что больше ему на мытарства не подняться, что участь его решена, а судьба дописана до строчки: летит он не наземь - летит прямехонько в ад!
Но внезапно был испытуемый под руки подхвачен, от стволовых, огненных ямин неба оттянут.
– Не так ли и на земле гневался ты, безумец? Не так ли и в ярость впадал? Хорошо еще, не кажночасно, - спел на ухо мытарящемуся мальчик-ангел.
И тогда уразумел он: испытание им выдержано! И от этого сразу впал в сладчайшее и ослабляющее смертную истому забытье. После забытья же, после непонятно где - то ли на небе, то ли на земле - пребывания и бесконечного, но не слишком вылегчившего душу плача стал готовиться он к новому мытарству. Потому что узнал: в муках мытарств - их сладость. В тяжких карах - надежда на выздоровление.