Отрочество
Шрифт:
Книги! Книги, выданные по ходатайству Александра Львовича!
И Даня опять — в который раз! — с болью вспоминает сдой школьный портфель, схороненный где-то в темном углу дворницкой.
«Если бы можно было лежать вот так, ни о чем не думая, — говорил себе Даня, — просто так — лежать и ни о чем не думать!»
Мать ходила по комнате молча и, как ему казалось, зловеще гремя посудой.
Вот она вздохнула, выдернула из носка воткнутую в него иголку и села штопать, не зажигая света, под самым окошком, вздевши на нос сломанные,
И вдруг прозвенел звонок.
Она пошла на звонок торопливым шагом.
Замок щелкнул. В передней раздались шаги. Знакомые шаги.
Да нет! Неужели?..
Даня приподнялся и сел на оттоманке.
Дверь распахнулась. На пороге рядом с мамой, прижавшей к груди деревянный гриб с натянутым на него носком, стоял улыбающийся, весь розовый от быстрой ходьбы Саша Петровский. В его руке был так хорошо знакомый потрепанный, много-много перевидавший на своем веку Данин злосчастный портфельчик с книгами.
Глава XI
Снег, снег… С тротуаров и мостовых его сгребли, но он еще лежит на крышах и на деревьях, нежный, легкий, молодой. Он лежит на ветках, наполняя хрупкой белизной каждую развилину. То одна ветка дрогнет, то другая — может быть, от ветра, а может быть, оттого, что ей не под силу нести налегшую на нее тяжесть. Дрогнет, качнется — и на землю полетит, искрясь в воздухе, целая осыпь ярких иголочек и мохнатых пушинок. А стряхнувшая свой гнет влажная ветка, тонкая и голая, еще долго будет колебаться перед вашими глазами.
Когда в такое свежее зимнее утро человек выходит из дому, глаза его невольно щурятся от непривычно яркого света на дворе. Белизна словно обступает его со всех сторон. От дыхания идет пар, кудреватый и белый. Белыми колючками инея покрывается воротник.
Александр Львович Онучин рано утром вышел из дому. Скрипнув, закрылась за ним дверь парадной. Он постоял на пороге, прищурившись огляделся по сторонам, со вкусом вдыхая морозный воздух…
Бывают на свете люди, постоянно сосредоточенные на чем-нибудь одном — на какой-нибудь одной мысли, чувстве или предстоящем им деле, люди, до такой степени захваченные одной страстью, что все окружающее не существует для них. А бывают и такие, как Александр Львович: о чем бы он ни думал, чем бы ни был встревожен и обеспокоен, мир вокруг него продолжал жить своей многообразной жизнью, перекликаясь с ним тысячей голосов.
До начала занятий оставалось двадцать минут.
Он шагал по скверу Софьи Перовской, не глядя по сторонам, а глядя себе под ноги и все, между тем, замечая.
В саду было пусто, на скамейках лежал снег.
Солнце еще не поднялось над крышами домов. Но уже предчувствуя солнце, не только снег, а даже воздух переливался какими-то розово-гоубыми тенями.
Александр Львович прислушался к скрипу своих шагов на дорожке. Он шел быстро. Ему стало тепло, почти жарко. Пришлось даже расстегнуть крючок воротника.
Надо оказать, что вчерашний разговор
Вечером, положив руку на радиоприемник и рассеянно ловя Москву, он думал о Саше и Дане. Он думал о них и ночью, когда лежал в кровати.
Свет улицы плел свою паутину на темном потолке, собираясь гармошкой и снова расходясь. Световые фигуры казались одинаковыми, но если вглядеться в них, подвижной узор оказывался разнообразным, как сочетание стекол во вращающемся калейдоскопе.
Александр Львович внимательно глядел на потолок, единственное светлое пятно в комнате, и говорил себе, что будет, должно быть, ошибаться еще много, много раз…
Это сознание не столько утешало его, сколько рождало в нем мужество.
«Но в чем же была моя ошибка? Если бы я мог вернуть вчерашний день, то, пожалуй, повторил бы все снова…»
В сущности, его педагогическая задача была проста: надо было развенчать в глазах Петровского совершенный им во время контрольной товарищеский подвиг и показать Яковлеву, в какое унизительное положение он поставил себя, тащась за приятелем на буксире.
Именно это он сделал.
Почему же он так недоволен собою? Почему, правильно решив свою задачу, он ощутил горький привкус ошибки и просчета? Может быть, он говорил с мальчиками необдуманно, поверхностно, не от всего сердца?
Нет, он говорил всерьез, не прибедняясь, уважительно и требовательно.
И, однакоже, нечего кривить душой — разговор не удался. Почему? Да потому, очевидно, что дело было не только в том, что Яковлев не приготовил урока, а Петровский написал за него контрольную. За историей с контрольной, несомненно, стояло, как это часто бывает в жизни, что-то еще, чего он не знал.
«Придется поговорить с ними снова, — думал учитель, шагая по скверу, — но с кем сначала?»
Вопрос решился сам собою.
— Александр Львович! — вдруг закричал кто-то у него за спиной.
Он обернулся.
Его нагонял Саша Петровский.
— Здравствуйте! — издалека крикнул Саша, махая на ходу варежкой и задыхаясь от бега.
— Здравствуйте, Петровский. Что скажете?
Если бы Петровский не запыхался так сильно и не был так взволнован, он бы, наверно, заметил в глазах учителя живой и лукавый огонек. Но он ничего не заметил. Стоял, смущенно опустив голову, тяжело дыша и переминаясь с ноги на ногу.
— Ну? — чуть усмехнувшись, спросил Александр Львович.
Выражение тревоги в глазах Саши сменилось выражением отчаянной решимости.
— Александр Львович, — начал он, сдвигая темные пушистые брови, — я еще вчера… нет, не вчера, а сегодня рано утром, — поправился он со своей обычной точностью, — решил вам кое-что сказать. Но я думал — на большой перемене, а вышло…
Александр Львович кивнул:
— Не смущайтесь, может быть так даже и лучше, Петровский.