Оттенки
Шрифт:
— Кто ты такая? — спросил пастор.
Лиза назвала себя и своего сына.
— Ах, это ты и есть лийвамяэский Март? Ты вырыл яму, чтобы найти клад, а в нее прыгнула твоя дочь? — обратился пастор к Марту. — Сын мой, ты совершил великий грех перед господом: в погоне за маммоной ты вырыл могилу для своей живой дочери.
Барон, слышавший слова пастора, спросил его о чем-то по-немецки. Потом сказал Марту:
— Ты, негодяй, роешь яму, портишь моя земля, ты тоже получайт своя плата.
Ханс стоял, понурив голову, крепко стиснув зубы. Едва ли он понимал, что родители пытаются облегчить его участь.
Пастор
— Сын мой, почему ты не смиришься перед лицом господа, почему ожесточаешь сердце свое? — обратился наконец к нему пастор.
Ханс продолжал стоять, будто ничего и не слышал, будто не понимал, что и сам он, и все эти люди находятся здесь, посреди мызного поля, окруженные всадниками.
— Господь не позволяет глумиться над собой! — воскликнул наконец пастор. — Что человек посеял, то и пожнет; кто помышлял лишь о плоти, пожнет вечную гибель, кто помышляет о душе, тот пожнет вечную жизнь. Каждый, кто восстает против начальствующих — восстает против бога, а кто восстает против бога, тот погибнет.
— О Иисус, Иисус, Иисус, Иисус! О Иисус, Иисус, Иисус, Иисус! — вздохнул кто-то в толпе.
Пастор стал подносить приговоренным святое причастие. Когда он подошел с освященным хлебом и чашей к лийвамяэскому Хансу, тот не принял святых даров.
— Сын мой, почему ты не хочешь просить господа, чтобы он укрепил тебя? — произнес пастор серьезно, почти с грустью. — Внемли, юноша, его голосу, может быть, он в последний раз в твоей жизни взывает к тебе.
— Дайте тем, кто ждет от этого благодати, — ответил Ханс. — Если господин пастор желает мне добра, пусть попросит тех, кто стоит там, чтобы они заменили мне розги расстрелом.
Последние слова Ханс произнес уже громко.
— Ханс, сыночек, не говори так! — закричала Лиза, стоявшая за цепью солдат, сквозь которую не смогла пройти. — Пусть лучше побьют тебя, потерпи, может, останешься жив!
Ханс не сдавался, стоял на своем.
— Милостивый господин барон не желайт, чтобы на его земле убивали людей, поэтому приговор нельзя меняйт, — крикнул немного погодя молодой барин.
Приговор стали приводить в исполнение. Начали с тех, чья вина была меньше, — более тяжким преступникам надлежало вместе с народом смотреть и слушать…
Уже смеркалось, когда очередь дошла до лийвамяэского Ханса — он должен был последним лечь на скамью. Только что на ней избивали старика — он получил двести ударов, и мало было надежды, что он выживет; родные унесли его почти безжизненное тело.
Пастор еще раз обратился к Хансу, уговаривая его смириться перед господом, но Ханс оставался верен своему решению; он только просил пастора посодействовать тому, чтобы избиение заменили расстрелом. Но то ли пастор недостаточно усердно просил об этом, то ли старый барон был неумолим — неизвестно; Ханса все-таки заставили лечь на окровавленную скамью.
Перед этим из толпы вызвали лийвамяэского старика и велели ему подойти к господину барону.
— Ты будешь держать голову свой сын, тогда ты не будешь больше рыть яма.
— Господин барон… — пролепетал Март.
— Молчать, негодяй! — крикнул барон.
Март пошел куда было велено.
Ханс еще стоял возле скамьи, когда отец подошел к нему. Глядя на крепкое, сильное тело сына, Март испытал странное ощущение при мысли, что Ханса разденут и привяжут к скамье так, чтобы он не смог даже шевельнуться, когда чужие люди будут его бить. А сам он, отец этого сильного человека, должен держать голову сына, когда начнется избиение. И старик, думая об этом, почему-то вспомнил, как Ханс появился на свет! Он был у матери первым и причинил ей сильные муки: почти два дня промаялась Лиза в постели, стонала и выла от боли, пока наконец не раздался крик ребенка. Мать кричала и стонала, рожая сына, а сын кричал, радуясь тому, что родился. А сейчас он, может быть, опять будет кричать, как тогда, когда был еще младенцем, но уже голосом взрослого мужчины, исполненным безумного отчаяния, какое слышалось в крике матери в тот день, когда он родился. И никто не придет ему на помощь, никто не облегчит его муки; мать убивается там, за цепью солдат, а отца заставляют держать сыну голову. С удивительной ясностью промелькнуло все это в затуманенном мозгу Марта в ту минуту, когда он увидел своего сына, стоящего возле скамьи с опущенной головой, стиснутыми зубами и судорожно сжатыми кулаками.
Ханс думал, что он и не взглянет на народ, что ляжет на скамью как отверженный, как проклятый, но, сам не зная почему, не смог это сделать; ему захотелось хоть раз взглянуть в ту сторону, где за солдатами стоял народ — свои и чужие. А когда его привязали к скамье, он уже не вспоминал о народе, он видел перед собой лишь пару глаз, выглядывавших из-за чужих спин, пару глаз, распухших от слез, как в тот день, когда тело Анны лежало распростертое на краю ямы, — Ханс был уверен, что глаза распухли от слез, хотя издали и не мог это разглядеть. И вдруг он подумал: как хорошо, что барон не заменил розог расстрелом, лучше какие угодно унижения, оскорбления и муки, чем смерть.
— Приложи мне руку ко рту и зажми покрепче, — сказал Ханс отцу, когда тот дотронулся до его головы. Отец выполнил приказание сына.
Началось избиение, но ничего не было слышно, кроме мягких чавкающих ударов розог. Избивавшие работали усердно, а под конец с остервенением и яростью. Что это за человек, даже голоса не подаст, рта не откроет! Словно палачи шутят с ним или бьют по бревну! Под конец они уже не выбирали места и били куда попало — все тело Ханса превратилось в окровавленную массу. Били по пояснице, по бокам. Хотели испытать, не откроет ли избиваемый рот, не закричит ли он.
Ханс лежал как труп. Март закрыл глаза, стиснул зубы и изо всех сил зажимал сыну рот. Он чувствовал, как в ладонь ему набирается что-то теплое, как оно просачивается сквозь пальцы, и прижимал руку еще крепче.
Когда число ударов стало приближаться к тремстам, из горла Ханса вдруг вырвался крик, при этом Ханс дернулся из последних сил, словно хотел порвать веревки. Единственный, давно ожидаемый всеми крик метнулся над толпой, над мызными полями и унесся в лес, хотя за ним никто не гнался.