Отверзи ми двери
Шрифт:
– Мне-то к вам словно бы незачем. Я на своем посту. А вот Таня-то зачем?
– А я ей свой материал диктую, - сказал Лев Ильич, - уморил бедняжку, затеяли перекусить.
– Вижу, чего ты затеял, я за тобой давно наблюдаю, - она остро глянула на стол сквозь свои щелочки, за которые редакционный курьер - веселый, заполошный малый, прозвал ее "совой", и прикрыла дверь.
– Ой! Лев Ильич, будут неприятности, - охнула Таня.
– Она завтра же Крону доложит, а он и так на вас...
– Ну и пес с ним, с Кроном, - сказал Лев Ильич, - чего ж я, на свои или на твои деньги не имею права...
Ему так спокойно, уверенно - просто все вдруг стало, какое-то освобождение он почувствовал и почему-то вспомнил Ивана, когда тот стоял против него, упершись в стол, и глядел в глаза, сняв с себя камень,
Он встал и посмотрел на них радостно и счастливо, он должен был им все это сказать, поделиться, ему слишком хорошо стало.
– Оно совсем не в том, Федя, христианство, оно не в объяснении, и уж конечно, не в оправдании пакости человека. А в том, что человек выходит в свой путь с невыразимым грузом грехов и слабостей. Он их раньше не знал и не видел, не понимал в себе, а здесь, под этими звездами, на этой неисповедимой дороге все обнажается. Это и есть мой крест, как я его понимаю - чудовищный груз, накопленный чуть не за полвека, да еще и до меня. Я бы и не мог переродиться мгновенно, это долгий путь, в котором, коль выдержу, буду сбрасывать и сбрасывать со своих плеч всю эту мерзость. И оставленная, брошенная на обочине, она станет свидетельством подлинности, несомненности этого пути, свидетельством для одних и, уж конечно, соблазном для других. Но только так и должно быть: кто верит - поймет, а кто не верит - все равно не поймет. Ты только сам верь и тогда увидишь, что каждое испытание на благо. И не собьешься. И ничего не надо бояться - иди себе, и от радости не отказывайся...
– Какой вы неожиданный человек, - сказал Федя.
– Мне уж совсем трудно вас понять.
14
Ему открыла дверь высокая женщина в алой кофте, жгучая брюнетка с намазанными яркими губами и большими, как бусины на ее обнаженной груди, чуть навыкате, темными, мерцающими в полутьме коридора глазами. Конечно, он где-то видел ее, но вспомнить не мог, вроде бы не был знаком, но где-то непременно встречались ему и эти глаза, и губы, и бусы на высокой груди - уж как не запомнить. Звонко затявкала собачонка - длинноухий спаниель, белый, в рыжих пятнах, с весело дрожавшим обрубком хвоста.
– А вы Лев Ильич, - сказала женщина.
– А я вас знаю. Марфа, нельзя! Не съешь мужчину...
– А вы...
– начал Лев Ильич и замолчал, попался.
– Слышишь, Веруш, какие пошли мужчины? Приходит в дом к женщине, когда добрые люди давно спят, а имя ее позабыл, а то и не спрашивал - подумаешь, имя!
– им разве имя от нас нужно?
– Она легко повернулась, подняла руку, от чего широкий рукав кофты упал прямо до плеча, и щелкнула выключателем.
Коридор наполнился мягким светом, вспыхнули бусы, глаза и серьги в маленьких розовых ушах женщины, иконы, занимавшие весь простенок меж дверьми от пола до потолка - отлично отреставрированные, как в музее, ослепительно красивые, подле них небрежно брошенные на инкрустированный перламутром столик меховое пальто, шапки... В дверях комнаты стояла Вера - худенькая рядом с этой женщиной, в джинсах, черном свитере под горло, бледное скуластое лицо, гладко зачесанные волосы, открытый ясный лоб, грустные глаза, морщинка меж светлых бровей косо рассекла переносицу - Лев Ильич прежде не видел эту морщинку. Он смотрел на нее словно впервые, она была совсем не такой, какую он думал сейчас встретить, к которой бежал вот уже с самого утра, придумывая себе новые и новые препятствия по дороге. Он тут же подумал, что, может быть, она кажется другой, потому что и дом, в который он попал, оказался совсем не тем, и встреча их виделась ему не такой, и что он, в сущности, ничего про нее не знает, что его знание этой женщины, так перевернувшей его жизнь за эти десять дней, было скорей узнаванием себя, что сначала в своем эгоизме, а потом в трусости, он не сделал и попытки понять ее, потому что и рассказ ее о себе стал для него всего лишь еще одним подтверждением
– то не следовало ли раньше всего понять, чтоб рассчитаться - сейчас ли, потом, вместо того, чтоб бездумно-легкомысленно воспользоваться всем только для себя?
– Здравствуй, Верочка, - сказал Лев Ильич, стянул с головы кепку и шагнул к ней, пытаясь выделить ее, отстранить от этого совершенно не нужного ему дома и женщины в алой кофте.
– Спасибо, что пришел, - сказала Вера и поцеловала его, едва коснувшись нежными губами его губ.
– А я на тебе выиграла бутылку джина: Юдифь сказала, что ты ни за что не придешь, а я знала, что тебя увижу.
– Неравный спор, - засмеялась Юдифь, - я вас видела только издалека, а Веруше больше повезло. Но поскольку я и не надеялась выиграть, то все в выигрыше.
– Особенно я, - светски поклонился Лев Ильич, - хотя у меня странное ощущение лошади, на которую делают ставки.
Вера покраснела.
– Чудак-человек, я загадала, надеясь хоть таким образом тебя увидеть.
– Прекрасный разговор!
– смеялась Юдифь.
– Только что ж мы все в передней? Раздевайтесь, Лев Ильич, проходите в комнату, а я вам сейчас овса подсыплю... Или больше чем на сено вы не рассчитывали?
– Совсем на другое рассчитывал, - искренне сказал Лев Ильич.
– Но овса уж я точно не стою.
Он двинулся вслед за Верой в комнату, подстать передней: картины в золоченых рамах, тяжелая, из серого бархата с кистями, штора на окне, вокруг изящного, тоже инкрустированного столика изогнули спинки и ножки обитые серым бархатом кресла, такой же диванчик, изукрашенный комод с роскошными бронзовыми часами на нем... Собачонка прыгнула на диванчик и, покрутившись, улеглась на сером бархате, свесив рыжие уши.
– Кто это?
– спросил Лев Ильич.
– Моя приятельница - хорошая, своя баба. Да она из твоего профсоюза - в журналах печатается, по искусству - Юдифь Эппель.
– Эппель?
– вздрогнул Лев Ильич.
– Ну да, ты должен ее знать, у вас общие друзья, еще она в университете преподает, профессор...
– Не знаю. Просто я слышал сегодня эту фамилию. Только там была не та... Эппель. И профсоюз не тот. И история другая - страшная.
– А тут и нет никакой истории. Ее муж работает вместе с Лепендиным, а сейчас он заграницей - на конгрессе, куда Лепендина, если б он и захотел, не пустили. Теперь-то что... А с этим все нормально.
– Да уж несомненно нормально.
– Ах ты про это?
– она кивнула на мебель.
– Они такие сумасшедшие любители - всю жизнь собирают, меняют, продают, а это вот совсем свежая. Есть какой-то закрытый магазин, не то склад, куда попадают вещи уехавших евреев - с таможни, еще каким-то путем. Там уж не до чего - если какие придирки, люди все бросают. А у нее связи...
Лев Ильич смотрел на Веру во все глаза: она говорила спокойно, просто информировала Льва Ильича о хобби своей милой приятельницы, и Лев Ильич подумал, что тут все дело, наверно, даже не в точке отсчета, а, быть может, в каком-то ином знании, которое ему не открыто, поэтому есть ли у него право начинать возмущаться и становиться в позу фарисея, мгновенно произносящего свой суд и приговор? За эти дни он достаточно получил уроков, перестал верить своему пониманию людей, оказывавшемуся всякий раз всего лишь самым поверхностным, каким, впрочем, и был весь его предыдущий опыт. "Что тебе за дело до этого дома и его хозяйки, ты бежал к Вере - вот она перед тобой. А кого ты хочешь видеть, - спросил он себя, - ее или ту, что придумал, тогда можно было б и не торопиться, она ж была с тобой и все эти дни без нее, а раз того тебе недостаточно..." Все это было так, только садиться в эти кресла ему почему-то не хотелось...