Ответ
Шрифт:
— Нету, — сказала Эстер. Даже в темноте ясно было, что на этот раз она говорит правду.
— С мужем не разведешься?
— Не знаю, — тихо проговорила она.
— Если бы развелась… — медленно произнес профессор после долгого молчания.
Эстер не ответила, он встал, вышел из кухни. Сунув руки в карманы — ночь была холодная, — медленно заходил по темному двору, от террасы до забора и обратно, на этот раз старательно обходя лужи, которые различал по тому, что в каждой купалась звезда. Над головой в большом темном небе тоже сверкали тысячи звезд; вероятно, и они не менее достижимы, чем те, что заперты в лужах. В соседской конюшне беспокойно переминались лошади, слышался глухой стук копыт по утрамбованной земле, хруст сена, за которым голодные животные тянули шеи к задку телеги. Профессор послушал немного эти звуки, потом ухо уловило далекий брех собак, на который тотчас откликнулись с другого конца села. Человеческого голоса не доносилось ниоткуда.
В комнате Эстер зажглась керосиновая лампа. Профессор
— Могу я остаться здесь на ночь? — спросил он.
— Ну конечно, Зени, — сказала Эстер. — Со мной хотите спать или мне попроситься к соседям?
В тот вечер Юли напрасно ждала профессора. Они условились встретиться в корчме на площади Ференца Листа, напротив Музыкальной академии, чтобы отсюда перейти в малый концертный зал академии, на литературные чтения, организованные левой молодежью — писателями и артистами. Это было бы их первым совместным появлением на людях и в то же время — символической ступенью в их любви. Как ни ничтожен был в политической жизни страны литературный вечер оппозиционного характера, то обстоятельство, что обладатель Цепи Корвина, всемирно известный профессор университета почтит этот вечер своим присутствием, удваивало его вес и десятикратно усиливало политический отзвук. Это был бы первый очевидный и осязаемый результат ее «воспитательной работы», что волей-неволей должны принять к сведению знакомые Юли, которых, конечно же, соберется на вечер немало и через которых, может быть, это станет известно и в партии.
Юли особенно заботливо оделась для столь торжественного события. Ее гардероб был невелик. Но она и не хотела быть элегантней других, а только красивей, чем всегда. Была у нее черная суконная юбка, Юли за два дня до вечера старательно вычистила ее щеткой, сбрызгивая водой с уксусом, отгладила; горчичного цвета суконную блузку, чуть-чуть потертую на локтях, освежила, нашив коричневые костяные пуговицы. Она потратила на свой туалет почти два пенгё: восемьдесят филлеров стоили пуговицы, да батистовый платок для нагрудного кармашка — бежевый в коричневый горошек — обошелся в один пенгё. Голову она вымыла накануне шампунем «Элида», стоившим всего двенадцать филлеров. За последние недели Юли похудела, на узком лице острей выступили скулы, белая шея стала тоньше, а кожа, обычно свежая, словно омытая росой, поблекла от бессонных ночей, — но теперь за какой-нибудь час она внезапно расцвела, ее хрупкая, пылкая красота стала еще более нежной, совершенной, влекущей. Лицо раскраснелось от радостных сборов, взор темных глаз смягчился, душистые черные волосы блестели. Она была счастлива и, одеваясь, даже запела, чего давно уже с ней не случалось. Идя по улице, беспечно улыбалась прохожим.
Час с четвертью она понапрасну ждала в корчме, потом заставила себя позвонить, но профессора дома не оказалось.
Когда позднее — в пересыльной тюрьме, где она отбывала четырехлетний срок за распространение коммунистической печати, — Юли вспоминала свою любовь, разбирала ее и оценивала, то не могла не признать, что эта любовь принесла ей много тягот и мало радости. Задача ли превосходила ее силы? Или вообще эта задача была не для нее? Из щедрого, но нестойкого материала их любви она не сумела вылепить тот прекрасный идеал ученых-супругов, которые своим трудом служат делу пролетариата; рука ли ее ошиблась или материал оказался неподходящим? Но пусть даже не получилось, самая-то задача делала ли ее счастливой? В их любви, длившейся ровно год, больше было тревожных приготовлений, чем свершений, а самым тяжким грузом налегло сомнение, сопровождавшее их чувство до конца. Сколько времени она была действительно счастлива? Юли считала по пальцам: апрель, май, июнь, июль… И опускала руку. Первые месяцы, когда профессор только ухаживал, были скорее лишь радостным удивлением; июль, когда она стала его любовницей, — потрясение, гордость, удовлетворение, тревога. Остальное? Не честолюбие ли, безмерное и ложно понятое, тайком вело ее за руку? Или эгоистическая надежда вернуться в университет, к избранной профессии?.. Будем объективны, говорила себе Юли, устремляя страстный, испытующий взгляд в свое прошлое. У меня нет причины клеветать на себя. Я любила, это бесспорно. Однако была ли эта любовь необходима? Ведь она насмеялась, если не над честью моей, то, пожалуй, над разумом. Против меня свидетельствует не только несчастный конец, но и весь ход ее. Была ли я счастлива за этот год? Была ли счастливой эта любовь? И где оно, взаимопонимание души и тела? И наше единение — таково ли оно, как вода в реке, где каждая капля, друг друга касаясь, друг в друга переливаясь, отталкиваясь, обегая или перепрыгивая, движется в одном направлении?
Когда прошел час, потом еще четверть часа, Юли встала и ушла домой. В последнее время профессор стал ненадежен, опаздывал на свидания, раза два даже отменял их; когда не надеялся поспеть и застать Юли, присылал шофера с двумя наспех нацарапанными строчками, потом и вовсе стал передавать на словах. Случилось и так, что Юли хотела с ним встретиться, а профессору было некогда. Уже полгода они проводили вместе все воскресенья, но за последние недели это отменилось дважды. Однако не прийти без предупреждения — такого еще не бывало.
Признаки учащались, но Юли их не замечала. Позднее, когда они уже заставили ее задуматься,
Профессор стал раздражительней, рассеянней за последние недели — с каких же это пор? — больше сердился, реже смеялся. Хуже понимал Юли, иной раз ей не хватало и двух слов там, где раньше довольно было полуслова. Он не только не продвигался вперед под влиянием Юли, но даже, казалось, откатывался назад. Больше всего девушку поражало, что теперь он противился ей не просто на словах, но и всем своим естеством. То, к чему она приучила его за полгода, понемногу соскакивало с него, то, от чего отучала, вернулось вновь. Он становился злым, словно хотел отомстить за совершенное над ним насилие. Когда позднее, уже успокоясь, Юли вдумывалась в этот период их любви, она дивилась собственной слепоте. И не могла оправдать себя ни неопытностью своей, ни любовью; считала, что слишком зазналась, не отнеслась с должной серьезностью к поставленной задаче. Если бы и в любви своей она была столь же осмотрительна, так же осторожна и отважна, так же всесторонне бдительна и всемерно собрана, какой бывала, выполняя задания партии — перед своей совестью она и это считала заданием партии, — тогда глаза ее открылись бы раньше. Поражение и в этом случае было бы неизбежно, но более достойно. С детских лет она привыкла сама отвечать за свои поступки и этого «провала», пусть совершенного на столь мало знакомой ей территории, стыдилась не меньше, как если бы попалась в ловушку на перекрестном допросе. Я была плохой коммунисткой, даже годы спустя говорила она себе с глазами, полными слез; и не только потому, что взялась за нечто такое, в чем обречена была на поражение, но потому, что не разглядела вовремя ни угрожавшей опасности, ни самого поражения.
Но когда после долгого напрасного ожидания она вернулась из корчмы в свою нетопленую каморку и села на единственный стул перед закрытой клеенкой машинкой, ей и в голову не могло бы прийти, что на следующий день она порвет с профессором; ее лишь мучил стыд за долгое бесплодное ожидание. Юли знала по опыту, что ждет всегда слабейший; это и наполнило ее горечью, гораздо большей, чем того заслуживал случай сам по себе, и неизмеримо меньшей, если иметь в виду его глубинный смысл. Она сделала весьма поверхностный вывод из этого и других, подобных ему, признаков угасания их любви: она наскучила профессору. А если еще и не наскучила, то все-таки он охладел к ней. Как при всякой самопроверке, она и сейчас прежде всего стала искать собственную ошибку и дальше этого пока не пошла. Быть может, я слишком настойчива, спрашивала она себя. Слишком спешу? Недостаточно щажу его тщеславие? Убедить в своей правоте не умею и все-таки упорствую? Не умею доказывать? А может быть, моя правда ему не подходит? И я сама — тоже? Он чует во мне мое происхождение, я же не могу забыть, к какому обществу принадлежит он? Девушка-пролетарка господину не пара? Даже в любви? А может, я и любить не могу его так, как ему необходимо?
Она была слишком стыдлива и неопытна, чтобы надолго задержаться на этом вопросе, но все же невольно вскочила и стала разглядывать себя в висевшее над умывальником зеркальце. Дешевое, потускневшее стекло отражало лицо, еще более бледное, чем оно было в действительности, даже через суконную блузку ощущалась костлявая худоба плеч. Юли вспыхнула, опять села к машинке. Может, я слишком упряма, опять терзалась она вопросами. Может, следовало быть уступчивей в мелочах, чтобы остаться последовательной в целом? Ей припомнилась их встреча накануне, которая после короткой радости первых минут вылилась — так за последние недели бывало все чаще — в жаркую перепалку, а окончилась тем псевдопримирением, какие потом мучили Юли даже во сне.
Они встретились в кафетерии на проспекте Верпелети.
Юли порозовела от радости, когда, после каких-нибудь десяти минут ожидания, увидела через запотевшее окно кафетерия неспешно приближавшуюся огромную фигуру профессора в распахнутой шубе, мятом жилете, сбившемся на сторону галстуке и надвинутом на лоб цилиндре. В последнее время редко случалось, чтобы Юли не успела допить свой кофе до появления профессора. Дверь открылась со звонком — как в провинциальных бакалейных лавках, — профессор остановился на пороге и, чуть пригнув голову, огляделся. Пригибать голову было необязательно и выглядело слишком вызывающе и самоуверенно; как ни высок он был ростом, но даже вместе со своим цилиндром не достал бы до верхней притолоки; однако эта нарочито пригнувшаяся голова и звонок перед ее появлением, при звуках которого навстречу гостю тотчас устремились шаркающие ноги и беззубая улыбка сидевшего в уголке старого официанта, еще долгие-долгие годы возвращались в ночи Юли одним из самых навязчивых воспоминаний.