Ответ
Шрифт:
— И потому вы предпочитаете пить? — спросила бледная Юли.
— С радостью! — хмуро кивнул профессор. — Возможно, это тоже заблуждение, но так, по крайней мере, хоть я-то никого не ввожу в заблуждение. И заблуждения свои я люблю выбирать сам.
— Вы говорите серьезно? Или меня дразните?
Профессор поднял голову, твердо посмотрел Юли в глаза.
— И заблуждения свои я люблю выбирать сам, — повторил он угрюмо. — Я не хочу дразнить тебя, девочка.
— Что с вами происходит?
Профессор не ответил.
— Вы и со мной потому, чтобы убить время? — спросила Юли.
— Разумеется.
— Что с вами? — с отчаянием повторила Юли. — Вы пьяны?
— Я не пьян, — сказал профессор и закрыл глаза.
Юли посмотрела своему возлюбленному в лицо и ужаснулась; опять промелькнула догадка, что рано или поздно придется отказаться от этой борьбы. Ее
— Я и так вижу тебя, — проворчал профессор.
— Если не откроете, я уйду, — дрожащим голосом сказала Юли.
К столику подошел официант, профессор открыл глаза, заказал что-то еще.
— Если у вас болят глаза, ступайте к окулисту, — сказала Юли. — Я не стану отвечать на то, о чем вы сейчас говорили. Вижу, что у вас плохое настроение. Это были жалкие, маленькие мысли, такие маленькие, что и до щиколоток не достают вам.
— Красивый у тебя голос, Юли, — сказал профессор.
— Если бы я поверила тому, что вы только что наговорили, то не осталась бы с вами ни минуты.
— И глаза у тебя красивые, — сказал профессор. — Женская нежность, злость и страх разжигают их пламя. Только женские глаза способны одновременно выразить столько чувств. И волосы у тебя роскошные, очень они идут к глазам и твоему грудному голосу.
От комплимента Юли почувствовала себя лишь еще более униженной, но совладала с горечью и не ответила. Они еще раз поссорились в этот вечер, уже гораздо серьезнее, и хотя опять помирились, но Юли от волнения стало дурно, и испуганный профессор даже вызвал к ней врача. Эта вторая стычка разыгралась в кабинете-спальне профессора, который Юли видела в тот вечер последний раз в жизни, и опять касалась темы, так часто отравлявшей их последние свидания: упорного нежелания Юли принять от профессора деньги или подарки. Они уже столько раз и так подробно излагали друг другу свои доводы, настолько истощили все аргументы, какие только мог измыслить разум, чтобы убедить, терпение, чтобы успокоить, и любовь, чтобы простить другого, что были способны теперь лишь на взаимные оскорбления. Вопрос, вправе ли профессор купить Юли зимнее пальто и может ли Юли принять его, давно уже перерос себя, символизируя собой во сто крат более обширный и глубокий вопрос: кто возьмет верх в их любви, а позднее, возможно, и в семейной жизни. Человеческая натура способна изыскивать поразительно искусные ходы для достижения своей цели. Из-за этих сложнейших душевных хитросплетений ни Юли, ни профессор даже не подозревали, что в действительности скрывает за собой их борьба бескорыстия. Профессор полагал, что желает заботиться о страдающей в бедности девушке, Юли — что отказывается от помощи из гордости, и ни тот, ни другая не замечали, что за вопросом о зимнем пальто таится основная проблема их любви, что для каждого в отдельности это классовая борьба, хитроумно укрывшаяся за внешне более приятной, благородной и утонченной формой, и что самым вскрытием ее они подошли, по существу, к финалу своей любви и теперь распутывают последние ее узелки.
— Сперва зимнее пальто, — говорила Юли, сверкая глазами, — потом платье, шелковое белье, а может, и квартиру мне наняли бы, с прислугой?.. Хотите этим сбить меня с ног?
— Не хочу, — сидя за своим столом, отозвался профессор. — Но больше не покажусь с тобой, пока ты в этом пальто.
— Стыдитесь меня?
— Есть и это. Все знают, что ты моя любовница, — сказал профессор сознательно грубо. — Хочешь доказать всем, что я своих любовниц вожу в отрепьях?
— Запомните же, — бледная от ярости, проговорила Юли, — я скорей умру с голоду, но от вас не приму даже филлера.
— И до каких пор?
— Пока не увижу, что вы заслуживаете иного.
Профессор тоже побледнел. — Шантажируешь?!
— Молчите! — вне себя крикнула Юли. — Думаете, за деньги можно купить все? Вы — вылитый ваш дядюшка!
Профессор встал. — Ты согласна быть моей женой?
— Какая наглость! — Юли даже ногой топнула от возмущения. — И в такую минуту вы смеете задавать мне этот вопрос? Знаете отлично, что я еще не решила, и все-таки спрашиваете? Хотите получить отказ? Ну что же, считайте, что получили.
—
Юли стало дурно, затем они опять помирились, и профессор обещал на другой день прийти в Музыкальную академию на литературный вечер, но оба чувствовали, что их любовь зашла в тупик и после торопливого вымученного прощания у обоих так болело сердце и за себя и за другого, словно они уже расстались навеки. Может, я была слишком упряма, спрашивала себя Юли на следующий день, после жестокого урока — несостоявшегося посещения литературного вечера — сидя дома, в полутемной, грязной и маленькой каморке, которую вдруг так возненавидела, что, совсем как профессор, с отвращением закрыла глаза. Мне нужно было держаться покладистей, я совсем не считаюсь с его мужским самолюбием. Можно ли сердиться на него за то, что он хочет видеть меня более красивой, хочет, чтобы мне жилось лучше? Ведь своей дурацкой мелочностью я задеваю в нем самую милую его черту — это детское тщеславие. Если бы я была действительно последовательна и понимала бы свой долг перед партией и самой собой, тогда у меня нашлись бы силы, именно ради конечной цели, в случае необходимости отступать.
Ночная тьма облегчает самообман. Юли не знала, что уже понапрасну лжет себе, что она опоздала. В ту ночь она почти не спала. Когда раздевалась, увидела вдруг и свои толстые, заштопанные чулки, и дешевое, штопаное-перештопанное белье. Впервые женским глазом разглядывала она себя, красоту свою, и силу, и женскую готовность к служению любви. С ветхой розовой комбинашкой в руках, в двух-трех местах опять требующей штопки, с длинными, распущенными волосами, упавшими иссиня-черной волной на худые белые плечи, уронив истощенные руки на покрывшиеся гусиной кожей коленки, с горящими от бессонницы глазами и пульсирующими висками, она решила, что попросит у профессора денег на пальто, платье, белье. Она забудет обиду, даже не упрекнет за то, что заставил бесплодно ждать себя в корчме. Словно камень упал с ее души, так стало ей вдруг весело, и она босиком бросилась к зеркалу, опять оглядела себя. Все тело как будто ожило, красивые белые зубы, которые так любил профессор, радостно поблескивали в тусклом стекле. Она умылась, пополоскала рот, легла и под утро даже уснула.
По возвращении из Палошфа профессор избегал Юли. На следующий день после литературного вечера она ему позвонила, но в университете профессора не застала, не оказалось его и дома. На третий день Юли пошла в лабораторию.
У нее было двадцать пенгё, сбереженных на случай крайней нужды, она купила на них накануне в универмаге «Корвин» черный пуловер и дымчатого цвета чулки. На секунду задумалась, не купить ли румян, но тут же отбросила эту мысль. Губы и так были полные и яркие, кожа лица, хоть и бледная, чисто светилась. Приукрашивать собственное тело казалось ей унизительным. Она еще раз отгладила черную юбку, старательно причесалась, на Музейном проспекте купила букетик ранних фиалок.
В университет она пришла часам к двум. Лаборатория была пуста. Юли постучалась в кабинет профессора и, не дожидаясь ответа, открыла дверь. Профессор сидел за столом. При виде его у Юли заколотилось сердце, она замерла на пороге, приподнявшись на носки, с готовой фразой на приоткрытых губах и широко распахнутыми лучистыми глазами. Профессор поднял тяжелую голову от бумаг, повернул к ней лицо.
— Ну? — сказал он.
Когда Юли позднее, уже в пересылке, вспоминала эту минуту, которая, как и весь последующий разговор, до мельчайших подробностей навсегда запечатлелась в ее памяти и нервах, когда она вспоминала и мысленно задерживалась на этом воспоминании — в тюрьме у нее времени хватало, — когда слуховой памятью проверяла интонацию первого «ну?» и дополняла его медленным, неохотным движением повернувшейся к двери головы профессора, едва заметным недовольством в поднятых бровях, в неприязненном, отталкивающем взгляде прищуренных глаз, когда она вспоминала, заново все переживая, то по ее спине даже в первой камере пересылки, которую она все мерила шагами взад-вперед, пробегали мучительные мурашки, и так же судорожно напрягались пальцы ног, и так же вдруг не сгибалось колено для следующего шага, как тогда на пороге профессорского кабинета. Даже год спустя ее лицо заливалось краской стыда. Но то, что тогда она ощутила лишь нервами и ошибочно приписала своему страху, здесь, в четырех беленных известкой стенах камеры, переживалось ею дважды — не только всеми физическими чувствами, оживлявшими прошлое, но и тем задним умом, который ясно и четко произнес свой суд над великим заблуждением ее жизни.