Падший ангел
Шрифт:
Я выбрал пирожное и шампанское – отпраздновать соединение с богами, которых наше правительство так отвергает – объяснил я.
Меня молча выслушали и ушли.
Тюрьма закалила меня.
А может, просто измотала до предела, убив мою способность чувствовать, я ощущал себя привыкшим, готовым ко всему – этот в некотором роде воспитанный обстоятельствами стоицизм мне казался самым естественным, что со мной могло бы быть – таким же естественным, как мои глаза или же голос – будто мы неотделимы и незаметно сосуществовали всегда – даже
В ночь перед судом я спал так крепко, как не спал никогда, на моей памяти.
Хоть из неё почти всё и вылетело, остались только размытые образы, самые яркие из всех.
Я спал без сновидений.
Наутро меня разбудил ворчливый охранник, который кинул на пол мою еду и, смерив меня взглядом из под кустистых бровей (в котором читалось осуждение), вышел за дверь.
Я сначала не мог поверить своим глазам – на подносе и правда лежало пирожное, и шампанское было – яркое и красивое.
Я не видел таких красок уже очень давно, и тем более не видел еды столь настоящей и искренней, какой мне казалась эта – в лучах рассветного солнца, она казалась неземной, походила скорее на пищу богов, чем на обыкновенные продукты, которые в другой стране не вызовут ничего, кроме беглого равнодушного взгляда – мне же, в Карниворе, в тюрьме, после стольких месяцев пайков и эрзацев, карточек и ненавистных граммовок, нынешний завтрак показался не то что роскошью, но стал чуть ли не самым запоминающимся и светлым воспоминанием за всю мою жизнь.
И хоть шампанское плохо сочеталось с кремом и ягодами (всё-таки, я не думал, что его действительно принесут и хотел лишь выразить в своём ответе горькую иронию), оно, тем не менее, было отменным.
Позже я узнал, что за эту трапезу я должен благодарить доктора – именно он отдал охранникам три выдержанных бутылки коньяка, чтобы они пронесли мне эту еду.
Также перед судом мне даже предоставили душ – в котором я не был несколько месяцев – и бритву, и я обнаружил, насколько зарос, и хотя вид мой тем не менее был немного безумен, глаза мои не оставляли сомнений в моем нынешнем состоянии покоя и благоразумия.
И, наконец, меня проводили в здание суда.
Впервые выйдя на улицу, я, сначала ослепнув от солнечного света, не мог понять, где нахожусь – настолько эта улица утратила свои привычные очертания, настолько сильно война прошлась по ней, уничтожив почти все – тюрьма уцелела чудом, остатки остальных же домов представляли собой разваливающиеся скелеты, наполненные сломанной мебелью, и периодически мы видели в них убитых с горя или фактически, оплакивающих свою участь и участь своих родных.
Я скоро должен был к ним присоединиться.
Машины у нас не было, поэтому мы шли пешком.
Единственный грузовик тюрьмы реквизировал Леонард, как я понял из болтовни конвоиров.
Когда мы подходили к зданию суда, я уже знал, как пройдет слушание.
Тут не было крыши – и всё же, внутри заседала комиссия, где-то раскопанный (буквально, наверное) судья, а в уголке подметала и пыталась избавиться от нескончаемого мусора какая-то усердная безразличная
Меня проводили к моему месту, где я с интересом присматривался к своим палачам и пытался угадать их настроение по выражению лиц, а также узнать хоть какие-то новости о том, что происходит в стране.
– Встать, суд идёт. – вяло, не поднимаясь, произнёс судья и так же слабо ударил молотком.
Какой же фанатик формальностей, подумалось мне и я усмехнулся.
Невероятно.
– Подсудимый Инерс, бывший журналист и корреспондент газеты Вести Карниворы, обвиняемый в… – тут судья, по всей видимости, делающий всю работу один, и без того начавший негромко, и вовсе перестал быть слышим и лишь что-то бормотал себе под нос, а потом, судя по всему, вообще погрузился в сон.
Мои конвоиры смешались, а другие члены комиссии переглянулись несколько раз, и в конце концов, самый смелый из них растолкал председателя.
Тот, через несколько минут, оклемавшись, некоторое время продолжал, разлепив глаза, но затем они у него снова закрылись.
Его попытались снова разбудить, но он отмахнулся от них, и лишь каким-то отчаянным жестом человека, который хочет, чтобы его оставили в покое, схватил молоточек и ударил им по столу.
– Виновен. – промямлил судья и снова погрузился в сон, в этот раз уже крепкий и незабвенный.
Члены комиссии вздохнули, развели руками и подписали всё, что надо.
– Завтра казнить. – Сказал самый смелый из них моему кивнувшему конвоиру и устало растянулся на стуле.
И наша скорбная процессия потянулась обратно.
Вечером меня навестил доктор, но беседа не клеилась, так как он почти всё время был где-то не здесь – и рассеянно отвечая на мои вопросы, он лишь кивал время от времени, бывший ещё более задумчивый, чем обычно, но внезапно он как будто очнулся и вперил в меня свой взгляд.
– Вы не должны умирать, – чётко и проникновенно заговорил он, пронизывая меня своими глазами. – Вы должны жить, должны и дальше быть вестником правды, пусть даже вас никто и не будет слышать, но в дальнейшем, впоследствии – ваше имя будут помнить, называть, вы войдёте в историю, и будете примером для узников совести, принципиальных и смелых, честных людей, – Здесь я попробовал его перебить, напомнив, что я сижу не за свои убеждения, однако он нетерпеливым жестом прервал меня и продолжал, – Вы будете факелом, маяком во тьме, единственным, кто не боится сказать правду, и единственный, кто имеет такую возможность и достаточную силу пера и мастерство обращения со словом, чтобы если не показать нашей стране, какую они совершили ошибку, то хотя бы сделать так, чтобы они задумались, или посадить хоть одно зерно сомнения в их души, и, быть может, когда оно прорастет, наши граждане станут хоть немного сознательнее, и поймут, наконец, как они были глупы и слепы, и вы сможете утешить себя, придать своей жизни смысл, – лихорадочно говорил доктор, – я искренне верю, что это ваше предназначение в нашем больном, сломанном, ирреальном мире. Что бы вы ни делали, обещайте мне, что выживете, что будете делать всё, чтобы пролить свет на зверства этих дикарей и бесов, обещайте мне это ради моей дочери!