Памяти пафоса: Статьи, эссе, беседы
Шрифт:
Крещение повлекло за собой попытку аскезы, так что дни, словно грубые четки послушника, явили собой череду бдений, молитв, медитаций, а подходящим убежищем для слез и раскаяния стало бенедиктинское аббатство в городке Сен-Бенуа, что прилепился к берегам Луары. Временами, устав от обетов, которые он вводил в себя, как инъекции для усмирения плоти, Жакоб размыкал строгую оправу смиренножительства, изменяя обители с межвоенным Парижем, где было все, что угодно, за исключением благонравия, но потом всякий раз возвращался назад, пока наконец не пожелал себе растворения в бенедиктинской тиши.
Чего он ждал от католичества и что приобрел этим внезапным прыжком, до конца своих дней отвечая на упреки в отступничестве? Возможно, хотел он того же, что и Людовик Святой, описанный Рильке в «Записках Мальте Лауридса Бригге». Душа короля успокаивалась только возле монахов — лишь у них были настоящие действа, и священные жесты, и огненные миракли, когда все земное отступало перед затверженной, но
Когда вошли немцы, он сам надел желтую звезду. Гестапо арестовало его в конце февраля 1944 года: он как раз, устав прятаться, выходил из собора после мессы. Умер он в лагере под Парижем, среди своих, под той же звездой. По-русски в таком объеме Макс Жакоб издан впервые. Стихи хороши, перевод как будто удачен (сужу дилетантски), но биография кажется сильнее стихов.
ВОИНЫ ИЗ КОТЕЛЬНОЙ
По поводу книги Александра Секацкого «Моги и их могущества» (СПб.: «Митин журнал», 1996).
Русская книготорговля почему-то не известила меня, в каком денежном колесе у нее нынче крутится самая доходная белка, однако и краткий осмотр закромов убеждает, что кричащая плоть постепенно утихомиривается цветением духа, тоже с веселеньким глянцем. Стоячий, словно памятник славы с часовым на посту, порноэрос, удалая бандитская драка за новый порядок и поэтика расчленений хоть по-прежнему изрядно в цене, свое неприличное слово сказали, и если все и дальше покатится так, как уже повелось, им, неровен час, суждено раствориться то ли в тихоструйности воздухов, то ли в мрачных колыханиях атмосферы — тем и другим непроглядно окутана литература, присвоившая себе звание эзотерической. Глядя на ее сотни поспешных томов, хочется уйти к отверженным селеньям. Как и все остальное после разгона цензуры, эта словесность упала на голову рядового читателя (того, кто был принужден доверяться легальной печати) одномоментно и скопом, вместе с раздроблением неделимой земли, возвратным капитализмом, неповторимо устойчивым ваучером, надменным и ярким отделом искусств в интеллигентной газете (покойным, увы, — мир праху твоему, товарищ), сентиментально-кабацкими песнями о разбойниках, почти свободным выездом за границу, бесславным рецидивом кавказской войны и гигиеническими прокладками с любовью на расстоянии (влажная и горячая, но чистая и сухая, я жду — позвони). А для некоторых второе пришествие мистико-духовидческой и оккультно-магической литературы, чтоб уж добить мозг до конца, совпало с переменой страны.
В советском госзапрете на такую словесность имелся очевидный резон: что замышлялось как секретное знание и было адресовано посвященным, как ни относиться к притязаниям этой спрятанной публики, то должно беречь себя под сукном и под спудом; а не застить горизонт, точно колхозная сага на излете 40-х или милицейский роман в полдневье 70-х. С другой стороны, диалектика превращения тайного в явное слишком известна. Когда из первого лезет второе, они оба заголяют себя с бесстыдным язычеством массовых оргий и курных коммунхозных радений, и порой в раздражении кажется — пред тобою вовсе не дух, а новое, очень настырное тело, которое прибежало сменить устаревшее, но такие эмоции, хочется верить, несправедливы. Давний поклонник этой литературы, я отвлекаюсь от ее зазывных, подчас ярмарочных посулов и ценю в ней качества необычного нарративного жанра, даже целой жанровой россыпи со своими героями и особыми механизмами повествования. Впрочем, руководствуясь ОПОЯЗом, романом можно назвать что угодно, а потому начну с нескольких грубых классификационных зарубок, каковые относятся к сфере идей, но не собственно формы, находящейся у них в подчинении. Выделю три содержательных типа и, соответственно, три жирные линии современных, так называемых эзотерических текстов. Этих установок, разумеется, много больше, но для понимания книги Секацкого довольно будет священного числа мифа, ритуала и магии, такого удобного в обращении.
Первый тип, представленный сочинениями коллективного Кастанеды, т. е. самого Карлоса-невидимки и тех, кто потом поживился его индейцем с пейотлем, — это релятивистское путешествие сознания. Необученный человек не может вступить в адекватные отношения с миром, который от него отделен стеной
Ветвь Традиции (от Рене Генона и ниже, аж до самого Дугина), напротив, отряхивает влагу индивидуальных переживаний, дабы, разделавшись со всем человеческим, найти путь к сверхличному знанию. Последнее по сей день, но в конспиративном временном воплощении, сохраняется в исконных посвятительных центрах и бесконечно превосходит религии своим сверкающим хирургическим гнозисом. Элита (произносится с дрожью и придыханием) хранит это знание и, следственно, обладает властью над миром, но ей приходится отражать излучения черных сил, локализованных по дуге семи сатанинских башен, что расположены на просторах от Нигера до Туркестана. Эпидемия космических циклов, если я правильно понимаю эту бодрую мысль, должна быть увенчана под конец света показательной схваткой двух избранных воинств, коей исход, как и во всякой эсхатологии, предрешен и будет объявлен, чуть только исполнятся сроки.
Ни того, ни другого уже недостаточно. Как бы здорово субъект ни кружил в небесах своих бдений, такой пилотаж останется его внутримозговым инцидентом, никогда наружу не выползет и в этой жизни решительно ничего не изменит. Сколько бы ослепительных бездн, в свою очередь, ни сулил руководимый Элитами конец света, до него трудно дожить, или, наоборот, он так часто и почти безболезненно грохочет и вспыхивает по расписанию, что успел стать регулярным пиротехническим происшествием и имеет шанс отполыхать незамеченным. Рискую выразить недоверие ангелу, а с ним вместе — медиатору сверхчеловеческих откровений в грозе и буре, но даже исполнение загадочнейшего и волнующего пророчества о том, что времени больше не будет (кто проникается этим словом, тот испытывает состояние, посетившее князя Мышкина на садовой скамейке), запросто может проскочить мимо чувства и разума. Коль скоро все фатально изменится, значит, не останется ни тебя прежнего, ни твоей памяти о минувшем, и под рукой не найдется сознания, чтоб оценить перемену. Так же точно ничего не удалось бы ни ощутить, ни увидеть, когда б некая высшая сила повсеместно и пропорционально увеличила или уменьшила размеры людей, предметов, событий и сущностей, оставив незыблемым общий принцип соотношений, генеральный масштаб. Такие вещи невидимы, непроницаемы, они герметически замкнуты в своей автономии и не сообщаются с опытом мира.
А хотелось бы зримого, натурального чуда, внятного всем, кому доведется давать показания, способного опрокинуть природу вещей, не одну лишь слабую психику. Да, хотелось бы чуда, сказано ж было, как ждут его иудеи. Хотя почему только они, вот ведь и Хармс не стеснялся признаний в том, как садился за стол в расчете на непоправимое счастье, неуспешно и безблагодатно пробовал написать несколько строк при полном зиянии мыслей и спустя пять минут, два-три часа, полторы безнадежности и шесть-семь папирос, которые, между прочим, еще нужно было сберечь до утра, к приходу нового отвращения, — понимал, что опять ничего не случится, будут великая Лень и запустелая мерзость, а если бы что-нибудь и открылось как внезапное озарение, то посеяло б ужас, что самого главного все-таки не показали или его не бывает совсем.
Убедительное, объективно проявленное чудо созидается как будто практической магией, неважно — белой ли, черной, — третьей из занимающих меня, в связи с текстом Александра Секацкого, линий поиска. Неизвестно, умеет ли она посредничать между сферой индивидуальных фантазмов (путешествий сознания) и безжалостным оккультным антипсихологизмом Традиции — ради объединения всех трех крайних начал в еще более грозной области враждебных союзов. Но беллетризованный трактат питерского философа из числа всамделишно интересных находится в иронически-идеальном контакте с этим нестерпимым кругом идей и беззвучно, не выплескивая слов на страницы, обсуждает возможность такого тройного альянса. Это и вправду отменно эзотерическое сочинение — «Моги и их могущества». Тираж — 200 экземпляров, никто не прочтет, не откликнется, обеспечена кромешная тайна вклада. Зато хороши цитаты из Гегеля. И вместо обложки — маленькая издательская бирочка на 3-й странице, что, конечно, — продуманный авторский жест и концепт.