Памяти пафоса: Статьи, эссе, беседы
Шрифт:
Первый звучит следующим образом: никогда не было так много искусства и никогда оно не было столь бесповоротно отрешено от абсолютного духа и мирового события. Корень зла видится в том, что художественное творчество последних десятилетий совершенно не отвечает грандиозному характеру происходящего в мире: немощный карлик, оно умещается в отпечатке ступни великана и, естественно, отказалось от мысли поспеть за его шагом. Наиболее проницательные наблюдатели предрекали это давно. Сейчас уже ясно, что фразу о невозможности поэзии после концлагеря надлежит истолковать не как сентиментальную констатацию невместимости новаторского трагизма в привычную лирику с ее традиционно расчисленным спектром эмоций, но как арифметически проверяемое свидетельство фатального несоответствия двух масштабов: стихотворного (и в целом — художественного) и исторически-событийного. По всей вероятности, искусство не заслуживает обвинений в свой адрес — импотент не может быть Казановой, как ты ни соблазняй его дивными наслаждениями. В том виде, в каком артистизм сложился на сегодняшний день, он не способен ответить на безудержный вызов мира с его непрерывными войнами, национальной жестоковыйностью, добровольной демографической гекатомбой навыворот во исполненье мрачнейших
Сергей Курехин — его смерть явилась наихудшим уроном, какой можно было бы в подрывных целях предназначить русской культуре, — понимал это за себя и за тех, кто предпочел бы не думать о непотребстве и путях возрождения. Сознавая всю тяжесть мечты о синтезе, космической революции, рождении нового существа, он на меньшее был уже не согласен и рассказывал о чаемой им битве Богов и Титанов, о своем предчувствии новой цивилизации, которая должна утвердиться на принципиально иных основаниях. Если это не состоится, не будет всего остального. Но пока говорить о том рано, ибо не свершилось еще ничего — мы бы узнали.
Довод второй я определил бы как «кризис репрезентации», исчерпанность выставочного принципа. Тому, кто постоянно вовлечен в реальность, в ней действует и ощущает ее давление на себе, невыносимо воспринимать искусство как нечто огороженное и укрытое в резервации, отделенное от зрителя рампой или невидимой, охраняемой законом преградой. Такому человеку мало отстраненного эстетического созерцания, а необходимо прямое — до катарсиса! — участие в художественном происшествии. Ему нужен всеобъемлющий опыт пересоздания, мистериального преображения своего естества, который испытывали рядовые агенты элевсинских обрядов, а спустя пару тысячелетий круглосуточные обитатели каких-нибудь языческих Вудстоков рок-н-ролла, откуда тоже изошла вся энергия.
Говорю от своего, не чужого лица, напрашиваясь на возражение и не принимая его. Так вот, невозможно заставить себя выползти в театр, кино, на выставку или, допустим, рок-концерт, где пред тобою заявятся все те же трое козлов с гитарами, четвертый на барабанах, — и там слушать, смотреть, иногда в такт подпрыгивать, зная, что все эти зрелища завинчены таким образом, чтобы зритель и лицедей остались по разные стороны. Да будь они и вместе, это не доставило б радости ни тому, ни другому, потому что, как писали еще русские символисты, вымыт и выветрен общий принцип, соборное обоснование, миф и алтарь, вкруг которого можно плясать, взявшись за руки. «Ты просто не любишь искусства», — удовлетворенно сказал мне мой упомянутый в начальных строках собеседник. «Это чистая, правда», — произнес я в ответ и сейчас повторяю, если кому интересно.
Искусство неоднократно проходило сквозь смерть, без которой немыслимо второе рождение, и всякий раз возникал все тот же образ спасения, что заставляет считать его подлинным, прикосновенным к самым глубоким и цельным слоям нашего опыта. Чтобы воскреснуть, искусство может быть лишь теургическим, чудотворным. Теургия берется здесь в исконном смысле правильного богослужения, строгой жреческой практики, не обмирщенной слякотными уловками морализаторства и гуманитарного психоложества. Иное дело, что гадать предстоит и на чужих, и на собственных внутренностях. Еще Паскаль заметил, что поверит лишь такому свидетелю, который даст себя зарезать, но при этом, к сожалению, ни словом не обмолвился о столь же поучительном опыте человека с ножом. Нынешнее искусство недостоверно, неубедительно, вот почему от него отвернулись. Единственный же способ вернуть к себе доверие — сотворить объективное, натуральное чудо, внятное всем, кому доведется присутствовать. Чудо, как говорил еще просветитель-расстрига Лагарп, «есть деяние сверхъестественное, а не совсем невозможное, и потому не может быть иначе доказываемо, как дело естественное». Другими словами, искусство вновь должно стать магическим волюнтаризмом, увенчанным объективно подтвержденными результатами своей волшбы.
Уже нет никакого сомнения, что я говорю о сионизме — реально-убедительной практике магико-теургического искусства, сумевшего явить неопровержимый пример чуда. Государство Израиль вызвано к жизни литературой: несколько текстов собрали в себе всю силу волюнтаристского обетования, во исполнение которого построены города на песке и болотах. Конкретная цель сионизма формулировалась как создание государства евреев на земле предков. На самом же деле сионизм означал преодоление роковой неподвижности еврейской истории, которая, с одной стороны, возобновляла свою дурноту за счет вечного возвращения внешних преследований, а с другой — питалась безвременьем, сочившимся из-под молитвенного покрывала иудаизма. То была поистине утопическая задача, и она тут же получила адекватную реальности оценку в трезвомыслящей либеральной еврейской среде. Но эпиграфом к роману «Альтнойланд», эпиграфом, который стал девизом сионистского движения и гласил: «Если вы захотите, это не будет сказкой», Герцль показал, что не намерен связывать свою мысль и поступок с пространством возможного, заповедав нам область безумного и несбыточного, каковая могла быть побеждена лишь выходящим из пределов всякого вероятия актом Желания, сгущенного до чудотворной своей концентрации. Безошибочно проницая законы магико-теургического искусства, а следовательно, сионизма (между ними нет разницы), Герцль смог довести свое слово до последнего градуса Желания и подчиняющей непреложности пророческого
Сегодня в Израиле об этом вспоминают с умилением, но в расчет не берут, ибо разучились желать и не видят в том надобности. Подлинный, творческий сионизм здесь в загоне, и закономерно, что в Израиле нет нынче искусства, как нет времен года. У истеблишментарных правых сионизм выродился в плоскую антикультурную идеологию охранительного национал-патриотизма, а радикальные правые группы, казалось бы, не утратившие динамики, отличаются пещерным уровнем мышления. Левые капитулянты, готовые лечь ради пошлого мира с ненавидящими их врагами, в ужасе закрывают лица, встречаясь с архаическим идолом сионизма, и мечтают низвергнуть это неприличное изваяние в Иордан, утопить его в Средиземном море близ «Шератонов» и «Хилтонов». Мы живем в эпоху постсионизма, гипнотизируют левые свою паству и настаивают на несовместимости воззрений отцов-основателей с демократией конца века. Они правы. Даже простецкий и нынешний, в пропотевшей солдатской хэбэшке и воспитанный в уставном подчинении сионизм не всегда солидарен с либеральными нуждами, а что уж сказать об излишествах теургии, которая сама творит свой закон. Но когда настанет пора решающих предпочтений и на одну чашу весов будет брошена эта старая еврейская идеология, а на другую — регламент и норма, каждый, в ком еще не угасла воля к строительству, сделает выбор в пользу магического искусства, как он выбрал бы не болезнь, но здоровье. Об этом хорошо думается у склепа Макса Нордау, на кладбище в центре Тель-Авива.
Ни на одном из виденных мной почетных погостов нет такой атмосферы присутствия незримых и внимательных к тебе существ, скорей материального, чем бесплотного, свойства. Они не говорят, чего им от тебя надо, и от этого не по себе. Чуть более позднее ощущение сводится к тому, что вреда они не причинят, но не отведут глаз и попробуют снестись с тобой через сотрудничество в болезненных сферах мышления. Следом является другое наитие, и к нему тебя тоже ступенчато отрядили призрачные соглядатаи: оказывается, не разглашая, из чего сделаны их организмы, существа оповещают о месте своего гуртового скопления, приглашая и требуя его посетить. Токи пронзающей безотрадности и невоплотимой алчбы льются с кладбищенского участка диаметром в несколько десятков метров, где упокоились Ахад ха-Ам, Хаим-Нахман Бялик, Хаим Арлозоров, Меир Дизенгоф и другие формовщики новой израильской нации. Войдя в эту тихо поющую обитель тоски — а уже слышны какие-то голоса, — твое тело подводит тебя к средоточию магнетических излучений. Оно находится в склепе Макса Нордау, приплюснутом домике, изнутри чуть подтепленном поминальными свечками. Зрение опознает земляной пол, замусоренный по углам остатками древних цветов, окурками и дрянью неизвестного происхождения. Здесь голоса становятся отчетливо различимыми, складываясь в неприятный для уха, но, в некотором ином измерении, гармоничный и мелодический взвой. Это не Сирены и не Эринии. То плачут демоны сионизма. Никчемные и покинутые, они жалуются на судьбу, на постылое время. Так могло бы плакать оружие, которое отлучили от битвы.
Писатель, культуркритик и врач, Нордау усмотрел вырождение в искусстве конца XIX века и предпочел работу на сионистском поприще, дышавшем нерастраченной энергией. Выбирая между болезнью и здоровьем, он не постеснялся осудить первую и восславить второе. Теперешняя ситуация неизмеримо драматичнее той, что сложилась сто лет назад, когда Нордау надсаживал голос, дабы внедрить свой выбор в уши среднего еврейского европейца. Недугом безволия охвачена как сфера художественного, так и собственно сионистского изъявления, бледная нежить завелась в обоих телах, забывших о созидательной магии, как забывают о прошлом на островах лотофагов. Меж тем эти тела невозможны без здоровья и презрения к постельной иронии. Их современный, в отдельной палате, больничный режим — зловещий гротеск, против которого нужно орать во всю глотку.
Перечитав эти строки, я понял, что должен задать себе несколько важных вопросов. Хочется ли мне жить в государстве волевых теургов с их причудливой этикой жертвоприношений? Будет ли этот строй благоприятен для искусства и ему идентичен? Смогут ли они сотворить чудо? Не уверен, что сейчас я готов ответить на эти вопросы.
ТРОЯНСКИЙ КОНЬ ДАДА
Откуда взялось это слово и что оно означало в догероическую пору своего бытования, до того, как его выплеснули в мировой оборот, определить уже невозможно. Восемь десятилетий прошло со дня основания, свидетели вымерли, непосредственные участники происшествия тоже глядят с другой стороны, строя рожи своим отражениям в зеркале вечных вод. Да и что за спрос теперь с них, если они и при жизни заметали следы, выдумывая намеренно идиотские версии происхождения титула, а в самый разгар своей деятельности, отмеченной публикацией первого манифеста, весело заявили, что ДАДА не означает решительно ничего. Разумеется, говорили они, никто не запретит вам считать, что этим двусложным заклятием чернокожие племени кру называют хвост священной коровы. Кроме того, это ласковое обращение к матери в одном из диалектов Южной Италии (должно быть, вранье, а впрочем, кто ж его разберет) и двойное согласие по-русски и по-румынски, что не лишено оснований, но и только. Наконец, наиболее популярный вариант толкования побуждает окунуть этимологическое рвение в лепечущие глубины французского детского языкотворчества, где так именовалась деревянная лошадка, — взрослые заповедали ей безобидно раскачиваться и поскрипывать на навощенном паркете. Однако она не послушалась добрых советов и, выскользнув из пределов квартир, огласила эпоху тавтологичным утвердительным ржанием, отзвук которого не умолк. Тому свидетельство — неоднократное возрождение дадаизма и не музейно-ретроспективный, но творческий интерес к этому феномену. Хотя музеи тоже поспешают отменно, что и продемонстрировало одно из солидных нью-йоркских искусствохранилищ, затеявшее историческое обозрение американского вторженья ДАДА. Если вам любопытны точные данные и координаты, то извольте их записать: «Making Mischief: Dada Invades New York», Whitney Museum of American Art, кураторы Фрэнсис Науман и Бетт Венн. Так что ДАДА в самом деле не означает ничего, за исключением тех залежей смысла, которые символизируются этим словом.
Глинглокский лев. (Трилогия)
90. В одном томе
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга II
2. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Лучше подавать холодным
4. Земной круг. Первый Закон
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
На границе империй. Том 8. Часть 2
13. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
Единственная для темного эльфа 3
3. Мир Верея. Драконья невеста
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь 2
2. Не вывожу
Фантастика:
альтернативная история
аниме
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга ХI
11. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Его нежеланная истинная
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Ритуал для призыва профессора
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Том 13. Письма, наброски и другие материалы
13. Полное собрание сочинений в тринадцати томах
Поэзия:
поэзия
рейтинг книги
Невеста напрокат
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Сумеречный Стрелок 4
4. Сумеречный стрелок
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
рейтинг книги
Очешуеть! Я - жена дракона?!
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
Взлет и падение третьего рейха (Том 1)
Научно-образовательная:
история
рейтинг книги
