Памяти пафоса: Статьи, эссе, беседы
Шрифт:
Через зеркальную стену итальянского ресторана увидел японца неопределенного возраста и долго смотрел, как он ест суп. Медленно, ложку за ложкой, не изменяя лица, ни на йоту не отклоняясь от курса, подсыпая в тарелку тертого сыра. Он, конечно, заметил меня; когда за кем-нибудь внимательно наблюдают с близкого расстояния, наблюдаемый обязательно почувствует взгляд и развернется в его направлении. Но японец не смотрел в мою сторону и продолжал аккуратно есть суп. Захотелось взять его измором, я решил выстоять, прижавшись к стеклу, сколько понадобится, минут 8 или 12, лишь бы он наконец оторвался от пищи и хоть как-то себя проявил, желательно раздражением, досадой, негодованием на необъяснимое хамство. Время от времени я принимался шептать его незнакомое имя, побуждая едока обернуться, а он все складывал губы трубочкой и в той же позиции тела подносил к губам ложку. И если сначала она всякий раз была заполнена супом, то вскоре, как мне удалось разглядеть, он уже орудовал ложкой пустой: значит, все понял и не хотел уступить, откликнуться, снизойти к чужой глупости, а только безмолвно корил своей холодностью и испытывал за меня чувство стыда. Тогда, оторвавшись от ресторанной витрины,
Местная русская литература. Объективно тяжелый случай, многое и сегодня против нее, вот навскидку несколько тезисов contra. Трудное соотношение русского языка с израильской почвой создает противоречие между наиболее актуальными литературными идеологиями и базисными структурами израильского опыта — душевного, частножитейского, общественного. В результате «авангард» размножается здесь раз в сто лет, как носорог в зоопарке, и только густопопсовому реализму не угрожает смерть от солнечных стрел.
Далее отметим вредную международную культурполитику новой России. Демократическое российское сознание, воспитанное в ненависти к имперскому характеру культуры, пытается его подорвать и тем самым лишить сложный, включающий очаги диаспоры, организм русской словесности подлинности и глубины. Вновь набрала силу соглашательская идея единства русской литературы: не так важно, дескать, где обитает писатель — в Москве, Тель-Авиве, Нью-Йорке (ясный перец, что жить надо в Москве, но вслух, щадя иностранцев, об этом говорят не всегда); важно, что сочиненное им вольется в общую реку — «вернуться в Россию стихами» и прочая скуловоротная пошлость. Между тем имперской литературе, каковой и надлежит оставаться русской словесности, подобает тяготеть к иноприродности, инаковости своих проявлений. Иными словами, необходима поддержка очагов литрассеяния не как молекул и клеточек общего тела с начальством в московских издательствах и журналах, а в качестве самостоятельных организмов, использующих тот же язык, но с особыми целями, продиктованными иными геословесными потребностями. Культура империи выказывает реальную мощь в тот момент, когда ей удается выпестовать полноценный омоним, выражающий чужеродное содержание с помощью все того же материнского языка. Исходя из собственной выгоды, культура империи должна сказать пишущим по-русски казахам, киргизам, таджикам (если они еще не оставили своего гиблого дела) и в первую очередь израильтянам как самому многочисленному отряду: ваша литература не русская, а русскоязычная. Она существует, она исполнена смысла. Добивайтесь максимума удаления от метрополии языка, уводите язык с проторенных троп, развивайте свое иноземное областничество. Вы мне нужны такими, этим вы необходимы и дороги мне как лекарство от автаркической замкнутости моей внутренней речи. В этом моя корысть, мое эгоистическое, оздоровительное к вам влечение — любовь к дальнему, разгоняющему застоявшуюся имперскую кровь. Такое отношение могло бы ободрить немало людей (хорошо понимаю их, хотя сам к ним не принадлежу), смущенных странностью своего бытия. Или я русский литератор, и тогда мне необязательно жить в Иерусалиме и Тель-Авиве, или патриотически настроенный израильтянин, и тогда впору попробовать на письме здешнюю речь (чего обычно не происходит), или и то и другое — с удвоенным видом на счастье. Но в России о русскоязычии твердят те, с кем эту тему обсуждать затруднительно.
Кроме того, сами израильско-русские самобытники допускают просчет, делая ставку на автономное производство письменных текстов, хотя попутно следовало бы творить из своей бедной жизни легенды и мифы, в том числе эстрадного или подиумно-оркестрового свойства. Сочинения, предложенные как вещдоки амбиций, легко опровергнуть. Легенды и мифы — касательно, например, существования литературных школ — непобедимы и доказательств не требуют. Тут возрастает роль критика-концептолога, своего рода куратора. Первая эмиграция знала толк в таком мифотворчестве. «Парижская нота», придуманная дававшим имена Адамовичем, — образчик правильного мифологизирования, не нуждавшегося в текстуальных подкреплениях со стороны «искалеченных строчек Червинской» и баронской сдержанной строфики Штейгера. Любая верификация, тем паче столь скромная, испортила б дело, отняв у концепта геральдическую чистоту. То же и «незамеченное поколение».
Но, вопреки сказанному, для грусти сейчас оснований меньше, чем даже два-три года назад. Поразительным образом что-то сдвигается, знакомые люди, казалось бы стиснутые панцирем своего опыта, высвобождаясь, начинают работать, как еще не работали прежде, и на свету распускаются пусть не мифы, но тексты, которых не стыдно ни в одном благородном собрании. В прозе это в основном установка на факт, дневниковую запись, «реальное» сообщение (неважно, в какой мере доподлинное) — с называнием известных фамилий и обстоятельств, с акцентом на оскорбительный характер пейзажа, политики, времени, с демонстрацией родового и личного раздражения (хотя что уж банальней последнего), с намерением показать и запомнить сущность того, что выбрасывается, как вчерашняя газета и прожитый день. Нерегулярные формы стиха, повествовательные и лиричные, собирают неврастению и отторжение от усталой центонной иронии, затопившей материковую речь, и тоже базируются на точном именовании вещей, едят здешнюю землю, очень по-русски и по-еврейски выясняют с ней отношения, тяготятся ею, спят и видят, как бы с нею расстаться, и все равно возвращаются.
Неприятно лишь что молодежь подкачала. Альманах «Симург» сорвал паранджу с лица подросших «поплавских», и радости узнаванья выдалось немного. Пошехонский модерн, за отдельными вычетами. К тому же робкие молодые люди. Сердятся, когда их обижают, а дать сдачи боятся или не научились. Даже жалко становится, и ей-богу, больше не подниму на них руку. Социографически компания пестрая, состоит из нескольких условно пересекающихся кругов. Кого-то благополучно
ОПЫТЫ НАБЛЮДЕНИЯ ЗА ТОЛПОЙ И ПРИКАЗОМ
Элиас Канетти. Масса и власть. М.: Ad Marginem, 1997.
Большие строения мысли обычно растут из душевного или телесного уязвления их архитекторов, и если Канетти не слукавил в исходном постулате труда, в чем этого автора заподозрить грешно, значит, ему суждено было провести свои годы под прищуром кошмара, ненасытность которого равнялась лишь нескончаемости его трансформаций на страницах «Массы и власти». Сиделец и наблюдатель самого густого столетия, где все вокруг пело вповалку, стонало навстречу друг другу и слитно маршировало, не вылезая из общего сапога, Канетти фаталистически присматривался к толпе и безотходной готовности, но, разумеется, не мог ускользнуть от непредвиденных, побочных касаний — а ведь именно эту тактильную фобию, подкрепив умозрение личными ранами, автор считал мучительно-наихудшей, это ее он выделил из монохромного скопища внутренних сколопендр и с нее начал разбор психозов истории.
Больше всего страшит прикосновение неизвестного. Человеку необходимо знать, кто дотрагивается до его тела. Он должен увидеть или, по крайней мере, почувствовать направленье угрозы. Уяснить, чьи щупальца или пальцы обшаривают его плоть. Которая напяливает на себя одежонки. Но и они не спасают кожу от посторонних прикосновений. И даже камень домов не в состоянии быть цитаделью, охраной. Потому что Вор беспрепятственно проникает через окно и сквозь стены, движимый отнюдь не любовью к покраже, но метафизической жаждой дотронуться до укрытого организма, лечь с ним рядом, в обнимку, распахнув одеяла, пижаму, ночную рубашку и навеки — еще больше, чем раньше, — запечатать его ужасом пред Неизвестным. Тревога, вызванная ожиданием внезапных касаний, мутные чувства, довлеющие сознанию после того, как соприкосновение совершилось, а оно происходит почти ежечасно, не отпускают ни в сон, ни в отлучку, ни на какие другие выселки и вакации, заставляя разглядеть в глубине повреждения неусыхающее озеро страха. Человек неизбывно помнит об этом, но чтобы он все-таки не забыл, чтобы помочь ему заново проникнуться неизбежным, а после психологически смириться с напастью в миг ее торжества, на выручку поспешает канцелярская и фольклорная мудрость, которая фельдфебельским языком своих наставлений-присловий лишний раз метит зону опасности, локализуя ее там, где она и находится, — на коже, страдающей от прикосновений, стыдящейся их. В старом призыве остерегаться случайных связей (как если бы связь могла быть иной и как будто она дозволяет с собой разминуться) заключен тот же ужас перед трением, притиранием тел, на сей раз особо предательским и коварным, завлекающим на манок удовольствия. А когда неизбежное позади и то, что себя облекало в приятность и чего по обыкновению надлежало бояться, предстает во всей наготе, слышатся такие, исполненные жалкой гордыни, мольбы и несчастья слова: «Это не повод для знакомства» — дескать, плотью моей ты полакомился, ибо телу не уйти от касаний, но в имя мое не проникнешь, до него, я тебя очень прошу, не дотрагивайся, ведь больше у меня ничего, ну совсем ничего не осталось.
Весь «узел душевных реакций на прикосновение незнакомца, — пишет Канетти, — доказывает, что здесь затронуто что-то очень глубокое, вечно бодрствующее и настороженное, что никогда не покидало человека с той поры, как он уяснил границы собственной личности». Но все же есть место, где страх перестает быть существенным, где его количество так велико, что обращает свою непомерность в отсутствие. Это место или, вернее, эти места с клубящейся и сверхплотной консистенцией крайне плохо изучены: пока человек пребывает внутри столь изумительно-цельного образа, ему недосуг размышлять, а когда он выходит оттуда, память глохнет, слабеет или, напротив, подбрасывает такие картинки, что подобными экспонатами впору, сгорев от стыда, захламить непосещаемый мемориальный подвал. Со стороны ж неучастия эти территории созерцаются скверно, тут надобно натяжение-колыхание реально пережитых эмоций. Это место — масса, толпа; в ней избывается ужас непредумышленных прикосновений, в ней предсмертье дотрагиваний становится радостью, ибо масса, толпа есть тотальность касаний (ничего, кроме касаний), и значит, здесь совершается аннигиляция трений в тигле их же чрезмерности. В толпе тело прижато к другому телу и различия между ними падают, исчезают — это единая плоть, превращенная сома, в которой призраки утраченных половых оппозиций соединяются в бодром знаменовании андрогина — так из противопоставления контрастных фонем возникает обнимающая и погашающая их диалог архифонема.
Прижатое тело, если его стиснули не до потери дыхания, не боится соседа, но испытывает от него равенство, благодарное сопричастие и до корней утешительную коллективную безопасность. Подобно тому, как в акте рвоты наружу извергаются не столько запасы непереваренной пищи (обычно в последовательности, обратной поглощению, что забавно напоминает шахматный ретроанализ), сколько субстанция отвращения к своему существованию и естеству, так вместе со страхом касания в толпе уничтожается понятие одиночества, и даже не сентиментальное чувство отверженности, а сама материя одиночества, после чего — ясный, умытый и гладкий, будто простыня из добросовестной прачечной, — человек уже без боязни приуготовлен к тому, чтобы его сызнова пачкали, мяли и комкали, чтобы на нем опять послеобеденным фавном отдыхало начальство.
Третий. Том 3
Вселенная EVE Online
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
попаданцы
рейтинг книги
Игра Кота 3
3. ОДИН ИЗ СЕМИ
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 2
2. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
фантастика: прочее
рейтинг книги
i f36931a51be2993b
Старинная литература:
прочая старинная литература
рейтинг книги
