Паралипоменон
Шрифт:
Я боялась ехать на попутке и сорок минут шла пешком. За это время кровь остановилась, но рука перестала сгибаться. Мимо меня проносились машины, груженые зерном. Сначала меня обдавало раскаленной пылью, потом зловонием бензинного жара, а потом град пыльных зерен хлестал мне в лицо. Я чувствовала, как грязнится моя кожа. Пальцы от жары распухли, и всегда болтающееся колечко сдавило палец. Я знала, что у поворота на Кочетовку есть заржавленная колонка, вокруг растет крапива, а в сточном желобе живут жерлянки. Я надеялась найти там воду, но колонка давно уже
Больничные окна были распахнуты, и в палисаднике пахло лекарствами, цветами и дезинфекцией.
Я разулась в прихожей, опираясь на инвалидную коляску со спущенными шинами. Усилившийся запах дезинфекции и белые стены удручили меня. Со всем смирением желая себе здоровья, я постучалась в дверь к "Дежурной сестре".
На больничной банкетке полулежала девушка в коротком белом халате, чистом, но таком потертом, как будто он истлел на ней. Девушка оторвалась от газеты и взглянула на меня. В ее глазах умещалась и плавала вся комната. Девушка снова нашла, где читает, и спросила:
– Чего?
Я объяснила, что мне нужна тетя Гюля Асланова. Девушка ответила, что ее нет, она в Лебедяни с главврачом Иосифом. Я испугалась, что эта девушка не поможет мне.
– А вы не посмотрите мне руку?
В моем голосе была мольба, и я не устыдилась мольбы.
На раскрытом окне тикали часы.
Девушка не спешила смотреть.
– Что с рукой?
– Ржавым гвоздем проколола. Сильно.
– Кровь идет?
– девушка не поднимала глаз от газеты.
Уже нет. Но болит. Посмотрите, пожалуйста, рука не сгибается.
– - Зеленкой мазала?
– Нет. У меня нет ни зеленки, ни бинта, ни ваты.
Все это было у тети Веры, но не тщетно же я шла сюда.
– И тут глубокий прокол.
Девушка как будто не верила мне:
– Некогда сейчас смотреть, надо больных кормить. Пойдем, поможешь.
Она поднялась с банкетки и изогнулась, уперев руки в поясницу. Потом уронила плечи и пошла к дверям. Я угадала в ее теле боль, и эта догадка дала ей в моих глазах право вести себя так. Я пошла за ней, не спрашивая, посмотрит ли она потом, как если бы участия в кормлении больных мне было достаточно.
Девушка шествовала по палатам с таким видом, словно все больные попали сюда по ее воле. Палаты затихали, заслышав стук ее туфелек за дверью. Я, превозмогая тупую боль под локтем, вкатывала тележку с тарелками вслед за девушкой. Помощь ей не требовалась, ей просто хотелось разговаривать во время этой работы. Мы обошли девять палат, и в каждой девушка мне что-нибудь объясняла, не обращая внимания на больных. Она говорила:
– Сухорукому ложку не надо, он ест ртом с тарелки, и слепой, что интересно, тоже. А этот - зэк, тридцать лет в тюрьме, напьется и начнет парализованную руку трясти, трясет и кричит: "Я в жизни ни одной лягушки не убил, у меня на них рука не поднимается, но человека я могу душить, резать, рвать!", - слепого пугает. Стихи пишет. А это бабка-гермафродитка, всю жизнь курила, ходила в штанах. Сует мне в прошлое дежурство пятерку: "На, говорит, -
Девушка усмехнулась, и старуха с тарелкой на коленях поймала ее взгляд и улыбнулась ей беззубо. Так Нефрит смотрел на своих хозяев.
– А эта здорова, - продолжала девушка, - у нее сын приехал из тюрьмы, стал пить, бить, она и ушла сюда, пока место есть - держим. У нас была девяностопятилетняя девственница, очень этим гордилась. У нее борода и усы выросли, брили. Еще сектантку привозили - жила на отшибе, две бабушки ей прислуживали, как служанки. Священник приехал на праздник причащать больных, а она схватила его сзади и стала трясти: "Ну-ка, скажи мне Закон Божий! Сколько у тебя было женщин?".
– А он что?
– Ничего. Понял. "Уберите, - говорит, - больную". Тоже, наверно, была девственница, ее в Кащенко увезли. А вот эта все забыла - были у нее дети, не были, был ли муж, - только поет одну песню, и все по ночам: "Разлука ты, разлука...". А слепой каждый день выйдет в коридор после ужина и кричит: "Люди добрые! Бабулечки-красуточки! Дай Бог вам здоровья на долгие-долгие годы! И еще ходят к нам бандиты деда слепого убивать!", - это он про зэка. Говорит: "Я поздравлю, и мне легче станет".
Одни больные сидели на кроватях, других девушка быстро приподнимала на подушках и ставила тарелку не на тумбочку, а на одеяло. В открытые окна ветром заносило пыльцу из палисадника, и девушке приходилось ее стряхивать с кроватей, стоящих у окна. Девушка все делала не глядя, только мелькали ее руки, затянутые в белые рукава халата, и розовые коленки.
– Одна бабка вообразила, что она - моя мать, - сказала девушка, сейчас увидишь.
Мы вошли в девятую палату. Там стоял сладкий запах, и уличный воздух из раскрытого окна только немного заглушал его. Девушка громко объявила:
– Я пришла!
– Дочка, ты?
– детским голосом отозвалась маленькая старуха с кровати у окна.
– Я!
Пойди же ко мне, хоть посмотрю на тебя.
Девушка не отвечала - она раздавала тарелки другим больным, по очереди.
– Говорить не хочешь? Осерчала? А ведь ты моя кровь! А это я серчаю на тебя! Где была? Давно не приходишь, забыла мать, и конфеты не ты принесла чужие люди!
– Где была? На огороде! И конфеты я тебе купила -- а кто ж? Передала только через других. На, поешь.
Девушка взяла с тумбочки карамельку и вложила ее старухе в руку.
– Моя мать даже ревнует, - сказала она мне, - вернусь с дежурства обязательно спросит, как там бабка Земкина.
Старуха стала послушно сосать карамельку, и легкий ветер из окна остужал ее кашу.
Собирать посуду было еще рано, и девушка перевязала мне руку. Она опять устроилась на банкетке и велела мне промыть ранку под краном, а потом открыть шкаф и достать оттуда перекись, йод, вату и бинт. Она сказала:
Спина болит, не могу ни сидеть, ни стоять. Ну ничего - скоро ремонт, больных развезут, а я в отпуск в санаторий поеду.