Паутина и скала
Шрифт:
Марк Джойнер зажмурился и вновь неторопливо рассмеялся.
– Да, мой дорогой мальчик! Лафайет мог часами разглаголь shy;ствовать с видом величайшего знатока – о! величайшего! – иро shy;нически протянул он, – о красоте и совершенстве римских акве shy;дуков, хотя крыша у нас протекала, как решето!.. О загадке Сфинкса, истоках Нила, о том, что за песни пели сирены, о дне, часе и минуте Армагеддона и сошествия Бога на землю, обо всех осуждениях и карах, о наградах и званиях, которые Он установит для нас – и особенно для своего любимого сына, майора! – на shy; смешливо произнес дядя мальчика. – Уверяю тебя, дорогой мой детка, он знал все! Не было на земле никаких загадок, в вечных невозмутимых небесах никаких тайн, в жизни океанских глубин никаких неведомых ужасов, в самых дальних уголках вселенной никаких чудес, которых этот могучий разум не раскрывал немед shy;ленно и не объяснял любому, у кого хватало сил слушать!..
– Между тем, – прорычал Марк Джойнер, – мы жили хуже собак, выкапывали съедобные коренья, чтобы утолить голод, объедались дикими ягодами с придорожных кустов, найдя зер shy;нышко кукурузы, прижимали его к груди и бежали домой, слов shy;но
И, зажмурясь в мучительной гримасе, конвульсивно топнул ногой.
– О, до чего возвышенно! Возвышенно\ – хрипло протянул наконец дядя. – Видел бы ты, как он сидит, погрузясь в поэтиче shy;ские грезы, жует жвачку вдохновения и измочаленный конец ка shy;рандаша, – Марк Джойнер задумчиво уставился на далекие хол shy; ми, – как поглаживает роскошные бакенбарды пальцами пухлыx белых рук, которыми заслуженно гордился!
– усмехнулся дядя, – Одетый в прекрасный костюм из тонкой черной ткани с глянцевой отделкой и белую крахмальную рубашку, которую она, несчастная, терпеливая, преданная женщина, за всю жизнь не купившая себе ни единого платья, стирала, крахмалила и подавала своему господину и повелителю с такой любовной заботой…
– Дорогой мой детка, – продолжал он через минуту хриплым, дрожащим голосом чуть громче шепота, – дорогой, дорогой детка, пусть у тебя в жизни никогда не будет таких мук, бешен shy;ства и отчаяния, тех жутких душевных ран, той бури изначаль shy;ных ненависти и отвращения, которые вызывал у меня отец – родной отец\ – и которыми моя жизнь была отравлена с юнос shy;ти! О! Видеть, как он сидит там, такой чопорный, холеный, до shy;вольный, непоколебимо уверенный в своей правоте, с елейным, протяжным голосом, в котором звучит безграничное самодо shy;вольство, с радостным смехом над своими треклятыми каламбу shy;рами, шуточками и остроумными репликами, с ненасытимым восторгом всем, что он – он один – видел, думал, чувствовал, видеть, как он восседает на горной вершине собственного тще shy;славия – в то время, как мы все голодаем – и пишет стихи о во shy;лосах своей дамы сердца – о волосах, а она, бедная женщина – несчастная, мертвая, невоспетая мученица, которую я имею честь называть матерью, – хрипло произнес дядя, – трудится, как негритянка, покуда он, блестяще разодетый, пишет стихи. Она каким-то чудом поддерживала в нас жизнь, в тех, кому уда shy;лось выжить, – с горечью продолжал дядя, – не жалела себя, мыла, шила, штопала, стряпала, когда было что стряпать, – и постоянно уступала проклятой ненасытной похоти этого лице shy;мерного распутника – она трудилась до самой минуты нашего рождения, мы выпадали из ее чрева в то время, когда она скло shy;нялась над корытом… Стоит ли удивляться, что я возненавидел даже сам его вид – густые бакенбарды, толстые губы, белые ру shy;ки, костюм из тонкой ткани, елейный голос, радостный смех, чопорное самодовольство, неодолимое тщеславие и всю жесто shy;кую тиранию его мелкой, упрямой, пустой душонки? Черт побе shy;ри, – хрипло прошептал дядя, – иногда я готов был схватить это жирное горло и стиснуть, хоть он и был моим отцом! И его худощавое лицо вспыхнуло.
– Майор! – негромко пробормотал он наконец. – Ты навер shy;няка слышал, что твоя добрая тетя Мэй говорит о майоре – о его эрудиции, уме, священной непогрешимости всех его суждений, о его белых руках, изысканной одежде, о его нравственной чисто shy;те, о том, что он ни разу не произнес ни единого вульгарного сло shy;вечка, что в его доме никогда не было ни капли спиртного – и что он не позволил бы твоей матери выйти замуж за твоего отца, если б знал, что твой отец пьет. Об этом образце нравственности, добродетели, чистоты и хороших манер, этом последнем, безу shy;пречном, вдохновенном судье и критике всего и вся. О, мой до shy;рогой мальчик, – негромко протянул он с хриплым презритель shy;ным смешком, – она женщина и поэтому руководствуется чувст-вом; женщина – и поэтому слепа к логике, к свидетельствам жизни, к законам упорядоченного мышления; женщина – и по shy;тому в глубине души консерватор, рабыня обычая и традиции; женщина – потому осторожна и поклоняется идолам; женщина – поэтому страшится за свое гнездо; женщина – поэтому заклятый враг протеста и новизны, ненавидит перемены, яркий свет истины, разрушение освященных временем предрассудков, ка shy;кими бы жестокими, ложными, постыдными они ни были. О! Она женщина, и ей не понять!..
– Ей не понять! – протянул дядя с презрительным смешком. Дорогой мой детка, я не сомневаюсь, что она рассказывала тебе о той мудрости своего отца, его эрудиции и о безупречном изяществе речи… Чушь! – усмехнулся он.- Отец набирался нелепых сужде shy;ний, читал всякий вздор, моментально попадался на удочку любого бродячего шарлатана, продающего лекарство от всех болезней, охот shy;но верил всем суеверным пророчествам, астрологическим предзна shy;менованиям: неправдоподобным слухам, гаданиям и предвестиям… Да, мой мальчик,- прошептал дядя, наклоняясь к Джорджу с таким видом, будто раскрывал ужасающую тайну, – он говорил громкие слова, не понимая их подлинного смысла, стремился произвести нпечатление на темных людей изящными фразами, которых не по shy;нимал сам. Да! Я слышал, как он говорил таким образом в присутствии людей, не лишенных образованности и ума, видел, как они перемигивались и подталкивали друг друга локтями, пока он делал из себя посмешище, и признаюсь, отворачивался и краснел от стыда, – яростно прошептал дядя, сверкая глазами, – от стыда, что мой отец выставляет себя в таком унизительном свете.
С минуту дядя молчал, глядя на холмы в лучах заката. Когда заговорил снова, голос его звучал старчески, устало, с
– Нравственные добродетели: чистота, благочествие, изящная речь, никакой вульгарности – да! Полагаю, у отца все это было, – устало сказал дядя Марк. – Ни капли спиртного в доме – да, это правда, но правда и то, что там не было ни еды, ни человеческой благопристойности, ни укромности. Да, мой дорогой мальчик, – внезапно прошептал он, снова чуть повернув голову к Джорджу и перейдя к постыдным откровениям, – знаешь ли ты, что, даже ког shy;да мне уже исполнилось двадцать лет и семья переехала в Либия-хилл, мы все – восемь человек – спали в одной комнате с отцом и матерью? И целых три дня! – внезапно со злобой воскликнул он. – Целых три проклятых, незабываемых дня позора и ужаса, оста shy;вивших шрам на жизни каждого из нас, тело моего деда Билла Джойнера лежало в доме и разлагалось- разлагалось! – Голос его оборвался со всхлипом, и он ударил по воздуху костлявым кулаком, – разлагалось в летней жаре, пока этот смрад не проник в наше ды shy;хание, нашу кровь, наши жизни, в постели, еду и одежду, даже в ок shy;ружавшие нас стены – и память о нем превратилась для нас в смрад позора и ужаса, который ничто не могло смыть, который за shy;полнял наши сердца ненавистью и отвращением друг к другу – а тем временем мой отец Лафайет Джойнер и этот проклятый, тол shy;стогубый, тянувший слова, лицемерный, распутный, как негри shy;тянский проповедник-баптист – твой двоюродный дедушка, свя shy;той Ранс! – злобно прокричал дядя, – чопорно сидели там в смра shy;де гниющего трупа, спокойно обсуждали, представь себе, утрачен shy;ное искусство бальзамирования древних египтян, которое они, ра shy;зумеется, единственные на свете, – злобно прорычал он, – откры shy;ли заново и собирались применить на этом гниющем трупе!
Он вновь замолчал. Его худощавое, неистовое лицо, которое после уродливых гримас презрения, ярости, насмешки, отвраще shy;ния стало так странно, благородно спокойным в отрешенном благородстве, горело суровым, каменным бесстрастием в холод shy;ном красном зареве заходящего солнца.
– И все же во всех нас была какая-то странность, – продол shy;жал он глухим, спокойным, хриплым голосом, в котором звуча shy;ли какие-то причудливые, тревожащие холодность и страст shy;ность, каких мальчик не слышал ни у кого больше, – нечто сле shy;пое и дикое, как природа – осознание нашей неотвратимой судьбы. Только не сочти это самомнением! – воскликнул дядя. – Самомнение, в сущности, такая мелочь! Оно лишь высокое, как горы, широкое, как мир, или глубокое, как океан! То, чем обла shy;дали мы, могло противопоставить свою волю всей вселенной, праведность любого нашего деяния – единому могучему голосу и осуждению всего мира, наши нравственные оценки – оценкам самого Бога. – Это убийство? Значит, убийство было не в нас, а в плоти и крови тех, кого мы убивали. Их убийство вырвалось из их грешных жизней просить о кровавой казни от наших рук. Грешник осквернил клинок нашего ножа своим нечистым гор shy;лом. Злодей нарочно бросился на острие нашего штыка своим мгрубелым в преступлениях сердцем, нечестивец в глазах Бога бросился к нам, сунул шею в наши чистые руки и по справедли-иости сломал ее, мы ничего не могли поделать!..
– Дорогой мой детка, ты уже должен знать, – воскликнул дя shy;дя, обратясь к нему с застывшим сверкающим взглядом, с грима shy;сой презрения и ярости, – ты уже наверняка узнал, что никто из Джойнеров не способен совершить дурной поступок. Жестокость, слепое безразличие ко всем, кроме себя, грубое пренебрежение, дети, преступно зачатые в бездумном утолении похоти, рожден shy;ные нежеланными и заброшенными в мире убожества, бедности и небрежения, где им предстояло жить или умереть, болеть или быть шоровыми в зависимости от своих способностей к борьбе за вы shy;живание, столь же варварски жестокой, как в индейских племенах – эти недостатки могли считаться преступлениями у других, а у Джойнеров были добродетелями! Нет, он мог видеть голодные глаза детей, глядящие на него из темноты, когда безутешные дети ло shy;жились спать на пустой желудок, а потом выйти на веранду, слу shy;шать легкие, бесчисленные звуки ночи и размышлять о сиянии лу shy;ны, когда она восходит над холмом за рекой! Мог вдыхать нежное, неистовое благоухание летней ночи и мечтательно слагать стихи о луне, сирени и волосам своей дамы сердца, хотя его дочь тем вре shy;менем выкашливает жизнь в темноте нищенского дома, – и не об shy;наруживать в своей жизни никакой вины, никаких недостатков!..
– Мне ли не знать всего этого? – воскликнул дядя. – Я пережвил эту муку жизни и смерти, слепого случая, выживания или исчезновения с лица земли. Разум мутился, сердце и вера разбивались при виде того, как мало мы получали любви, каким жестоким, пустым, бессмысленным было угасание! Мой брат Эдвард умер, когда ему было четыре года: в комнате, где жили мы все, он пролежал на своей кроватке целую неделю – о! мы смотрели, как он умирает у нас на глазах! – воскликнул дядя, ударив по воздуху кулаком с мукой боли и утраты, – он умер под теми кроватями, на которых спали мы, потому что его кроватку каждую ночь задвигали под большую кровать, где спали отец с матерью. Мы стояли, ту shy;по, бессмысленно глядя на него, когда тело его напрягалось, ноги загибались к голове в мучительных конвульсиях – а этот прокля shy;тый ханжеский, самодовольный голос все тянул с тщеславием бес shy;конечной самоуверенности «выдвигаю это как собственную тео shy;рию», – прорычал дядя, – и хоть в доме постоянно всего не хва shy;тало, недостатка в теориях не было, этот неизмеримый кладезь му shy;дрости мог выдвигать теорию за теорией, покуда все не умрут. А Эдвард, слава Богу, умер до истечения недели, – негромко про shy;должал дядя.- Внезапно, в два часа ночи, когда Великий Теоретик спокойно храпел над ним – пока мы все спали! Он вскрикнул один раз – в этом крике прозвучала вся слепая мука смерти, – и когда мы зажгли свечу, вытащили его кроватку, этот несчастный, заброшенный ребенок был мертв! Тело его было жестким, будто кочерга, изогнуто назад, как лук, даже когда Благородный Теоре shy;тик поднял его – мы еще не успели понять, что он умер, и даже когда несчастная женщина, родившая его, с воплем выбежала из дома, как сумасшедшая, спотыкаясь на бегу, – Бог весть куда, по склону холма, в темноту, в дебри, к реке, – чтобы позвать на по shy;мощь соседей, когда помочь уже ничем было нельзя. И отец дер shy;жал мертвого ребенка на руках, когда она вернулась с этой ненуж shy;ной помощью…