Перехватчики
Шрифт:
В зале зашумели.
— Мы не в детском саду! — уже серьезно крикнули с заднего ряда.
— А вы меня не перебивайте, тогда я и сам в это поверю.
Все засмеялись.
Александрович помолчал, собираясь с мыслями:
— Так вот я и говорю. Сейчас, например, уже ни у кого не вызывает недоумения, что все летчики, и холостяки и семейные, питаются в столовой. Только при этом условии и можно быть до конца уверенным, что они полностью съедают все, что им положено по норме. Правда, шоколад иногда они все-таки относят детям или девушкам, но это беда небольшая. С ней мириться можно. Качество
А вот могу ли я быть уверенным, что летчики дома полностью используют время, отведенное перед полетами на отдых, особенно дневное время перед ночными полетами?
Жилищные условия у нас пока не очень-то хорошие. В одной комнате по нескольку человек. Здесь и взрослые и дети. Ну а дети есть дети. Они не считаются с нашими учебными планами. Смеются и ревут, когда вздумается.
Так вот я и говорю: нам нужна комната отдыха, с мягкими кроватями, глухими шторами и бесшумной вентиляцией, неплохо, чтобы была и спортивная площадка, и душевая.
И как сейчас к определенному часу летчики приходят в столовую, так точно они должны приходить на отдых. Мы организовали бы там дежурство медицинского персонала.
Александрович увлекся. Все, что он говорил, представлялось нам сказкой, страницей из фантастического романа.
Когда он кончил, мы сидели какое-то время точно в забытьи, а потом кто-то опомнился первым и зааплодировал. Захлопали в ладоши и другие.
Александрович промакнул развернутым платком пот на одутловатом лице и затылке, аккуратно сложил его вчетверо и сел на место.
К трибуне стремительно подошел Лобанов, прямой, долговязый, гибкий. Резко очерченные, словно подрисованные глаза так и сверкали. Шум стих, все насторожились, с любопытством смотрели на летчика, который был на собрании «именинником».
— Меня обвиняли, что будто плохо соблюдаю режим, что в последнем полете привело будто к тому, что я не сумел быстро среагировать на изменение обстановки, — Лобанов волновался и оттого еще больше торопился и проглатывал слова. — Но ведь, товарищи дорогие, это все необоснованно. Правильно, меня не было дома в день тревоги, но это ни о чем не говорит. Я не гулял, не бражничал. Мне просто не спалось, и я, чтобы не разболелась голова, вышел подышать свежим воздухом.
— И только? — бросил с места Истомин.
— И только.
— У вас, Лобанов, короткая память, — командир усмехнулся. — Вспомните-ка, чем вы объясняли опоздание, когда пришли на аэродром в тот злополучный вечер. Тогда, кажется, у вас болел живот, а не голова.
Все засмеялись.
— Ну правильно, — Лобанов тряхнул своей аккуратной красивой головой. — Про живот я не хотел здесь говорить. Считал это неэстетичным.
Мы видели, что Николай путается. Уж лучше бы он не вылезал сейчас на трибуну и не оправдывался!
— Вы про многое не хотите сказать, — заметил Семенихин. — А надо бы. Например, про то, как отдыхаете вечерами и в выходные дни.
— Мне нечего рассказывать. — Мускулы на его нижней челюсти с чуть оттопыренной капризной губой напряглись. — Личное время я могу занимать чем хочу.
— Все правильно. Никто и не думает заставлять вас заниматься тем, к чему у вас не лежит душа. Но все-таки во время досуга вы должны плодотворно
Лобанов не нашел поддержки у товарищей. И тогда он сделал вираж на 180 градусов. Так с ним бывало часто. Он заговорил о весне и о том, что надо налаживать спортивную работу в части, предложил создать волейбольные и баскетбольные команды.
Предложение это всех увлекло, и речь остальных выступавших больше всего касалась спортивной работы.
А Лобанов уже снова с победоносным видом посматривал по сторонам. После собрания он не подошел ко мне, как бывало раньше, и не предложил вместе идти домой. Он был на меня обижен.
ДОВЕРИЕ
В то утро раньше всех я повстречался с Пахоровым. Он шел из штаба с кипой бумаг.
— А-а, Простин, поздравляю! — сунул мне руку, и я машинально пожал ее.
— Спасибо. Тебя тоже с праздником.
— Я про другое. Ты разве не знаешь? — Пахоров рассеянно посмотрел на бумаги своими крохотными немигающими глазами. Он думал о чем-то.
— А что я должен знать?
— Ну тогда потерли до построения. Спешу к начальнику штаба. Забыл ему вчера отдать, пусть познакомится… — И уже на ходу: — А с тебя причитается.
Я ничего не понимал и злился на Пахорова. Совсем очумел парень. А каким был собранным летчиком! Все делал обстоятельно. Без спешки.
Подходя к штабу, я, однако, сообразил, о чем говорил Пахоров, и радость захлестнула сердце. Неужели свершилось?! Нет, это слишком невероятно. В своем желании я не мог признаться даже самому себе. Ведь я ничем не отличался от товарищей. Ну, например, ог Шатунова или от того же Лобанова. Ведь они могут счесть это преждевременным.
Еще никогда с таким нетерпением и боязнью (а вдруг это не то, о чем думалось?) я не ждал обще-полкового построения, как в то солнечное первомайское утро. Мне даже разговаривать ни с кем не хотелось, и я стоял в стороне и без конца смотрел на часы.
Приходившие на построение офицеры примыкали к стихийно образовавшимся группам и включались в разговор. Вспоминали какие-то смешные случаи (а их в авиации хоть отбавляй), что-то обсуждали, добродушно подтрунивали над кем-нибудь, договаривались о чем-то. Настроение у всех было самое хорошее. И выглядели все в своих нарядных костюмах с золотыми нашивками замечательно. С любого пиши картину. Наверно, прав был Шатунов, сказав мне однажды, что, чем труднее служба, тем красивее форма, тем больше мишуры навешано на нее. Он утверждал, что это сделано специально. И в качестве примера приводил моряков.