Переселение. Том 2
Шрифт:
Его товарищи, сирмийские гусары, с похабной усмешкой подталкивали друг друга локтями, перемигивались и дразнили бедолагу, сраженного любовью:
— Неда, твой ребенок не очень-то на тебя смахивает! Как же это так? А?
В Потисье за военный статут и отъезд высказались в то лето тысяча девятьсот семьдесят человек {22} .
И все они уехали.
Из бывшей милиции Поморишья уехало в то лето тысяча восемьсот восемьдесят человек.
Когда г-н Оренги, сербский агент Хофдепутации, в Вене давал эти сведения, он обычно добавлял, что Вена с сербами осрамилась: «Ja, mit den Serben haben wir’s verpatzt!» [24]
22
В
24
Да, с сербами мы дали маху! (нем.)
Участившимся в ту осень переселениям способствовали тайно прибывшие в Банат из России эмиссары, а также письма от родичей, которые уже находились в России.
«Не давай себя загубить! — писал из Киева брату в Темишвар секунд-майор Петр Марианович. — Русская императрица переселенцам в этом году выдала полностью овес и сено, а по нашей просьбе — еще и по шести тысяч рублей порционными и единовременными. Да еще построили нам дома, каких наш народ никогда не имел!»
Брат лгал брату.
Потому не было ничего удивительного, что в ту осень сербы всё шли да шли через Карпаты и сутолока в Токае от переселенцев в Россию не прекращалась. И не удивительно, что в июле того года в соответствии со строгим рескриптом, австрийский двор грозил ослушникам смертной казнью, а Мария Терезия, невзирая на могучего русского союзника, императрицу Елисавету, решила покончить с переселением сербов раз и навсегда.
Вот почему пускали только тех, кто успел получить паспорт раньше.
Так что бедным переселенцам приходилось трудно уже при отъезде.
В Тителе пожелавшие уехать в Россию остались в меньшинстве, подстрекателем их был фендрик Влашкалин, и они ни за что не желали отказаться от своего намерения. Транспорт переселенцев из Тителя ушел тихонько, крадучись, как виноватый, словно люди уносили с собой счастье остальных. Влашкалин назначил отбытие в безлунную ночь.
Об этом молодом человеке, злом и ошалевшем от причитаний и плача жен и матерей тех, кто уходил, известно только то, что он был высок ростом.
Он и его люди в полночь прокрались мимо последних, окраинных домов Титела.
И словно тени в окружении теней добрались до устья Тисы.
Он и его семнадцать товарищей шли по Бачке без песен. Никто их не провожал, не пожелал им счастливого пути, вслед им неслись одни проклятия. Перед возами несли только один фонарь.
И даже удалившись от Титела, они шли не так, как идет военная рота, а вразброд: так разбредаются люди с гулянок.
Тут-то Влашкалин и запел, а пел он божественно.
Он никак не мог прогнать увязавшуюся за ним суку, которая пугливо путалась между ногами людей, нагруженных инструментами и оружием.
Фендрик покинул дома престарелого отца, слишком дряхлого для такой дороги, и оставил ему собаку, но она не пожелала остаться со стариком и пошла за сыном, к которому привыкла.
Собака все не отставала, и Влашкалин, чтобы заглушить тоску и угрызения совести, пел
Транспорт Влашкалина двинулся, так сказать, на авось, руководствуясь лишь письмами и рассказами тех, кто отсюда ушел сорок восемь лет тому назад вместе с комендантом Титела Паной Божичем; после того, как он тщетно ездил в Вену вымаливать свободу графу Георгию Бранковичу, Пана уехал к Петру Великому.
Пана умер уже тридцать четыре года назад, но даже мертвым все еще увлекал людей в Россию.
Каким образом Влашкалин с товарищами добрались из Титела в Токай, одному только богу известно, но в следующем году весной они были в Киеве. И лишь двое из его транспорта умерли по дороге.
«От сердца умерли».
Так говорили в то время, но то была вовсе не болезнь сердца, а понос, дизентерия.
И никто в его группе не унывал.
Оборванные, высохшие, смуглые, как цыгане, расхристанные, с грудью, заросшей черными волосами, Влашкалин и его люди весело вступили в Киев, но встретили их там неласково. Сбежавшиеся на них поглядеть зеваки были потрясены, услыхав, что это — солдаты императрицы, прибывшие издалека.
Бурсаки бросали им вслед комья земли.
Больше всего досталось Влашкалиной суке по кличке Моча [25] . Ее звали так в Тителе, когда хотели приласкать, потому что она целыми днями бегала у реки возле лодок и вечером возвращалась вся мокрая. В Киеве же решили, что ее кличка Моча.
За ней с палками в руках гонялись дети, выкрикивая ее имя. Травили ее собаками из пригорода, который назывался Подол, хотя несчастное животное, взлохмаченное и грязное после долгого пути, изнемогало от усталости.
25
Сырость (сербскохорв.).
Моча, поджав хвост, жалобно скулила и жалась к ногам того, кого так верно сопровождала в далекую землю…
Совсем по-другому шел транспорт из Мошорина.
В тот год уехала большая часть села под командой капитана Максима Зорича. Это был кривоногий тучный человек с красивым лицом и большими круглыми глазами, в которых светилось что-то детское, они улыбались всему и всем.
С ним отправилось больше половины Мошорина.
Когда пришло разрешение штаба округа, Зорич устроил перед церковью нечто вроде народного веча, где было много крика и много смеха. Поскольку женщинами у нас власти не интересуются, сказал Зорич, их может ехать сколько угодно. Прочитав список переселенцев, капитан сказал, что от женщин требуется только одно: не оставлять мужчин без чистой пары белья и всего прочего.
Кто не хочет, может не ехать.
Но кто вздумает отстать в дороге, пусть знает, что без всякого суда и следствия он, Зорич, собственноручно ухлопает его на глазах всего транспорта.
В начале сходки некоторые еще задавали вопросы, желая побольше узнать о России. Зорич ответил на два или на три вопроса, а потом крикнул, что вече закрыто и спрашивать больше не о чем. Послезавтра в путь.
И, действительно, спустя два дня мошоринцы покинули село под музыку и песни, словно переселение в далекие земли — праздник и счастье. Зорич посылал вперед конных квартирьеров, которые поджидали транспорт на ночлеге с готовой едой. По вечерам котлы всегда дымились, а по утрам, после мойки, надраенные песком, сверкали, как солнце.