Переселение. Том 2
Шрифт:
Исаковичей он поставил в самом конце.
Павел стоял один-одинешенек неподалеку от ложи генерала и смотрел, пригорюнившись, на заезды. Как всякий истый кавалерист, долгое время не бравший препятствий, он обращал внимание больше на карусель коней, чем на всадников.
Почти все были хорошими наездниками, но скакали тяжело, применяя силу.
Препятствия же брали как пьяные.
И с лошадьми обращались грубо, бессердечно.
Это были скачки молодых сорвиголов, богатых офицеров, большей частью княжеских сынков, хотя никто
В русском посольстве в Вене над капитаном Исаковичем смеялись потому, что он не знал, кто такая Психея. В Киеве над Исаковичами смеялись потому, что они не знали ни одной родословной европейских принцев и графов и без конца твердили о семействе какого-то князя Лазара.
Однако никто, в том числе и лихие князья, не собирался их оскорблять.
Павел больше всего был поражен красотой лошадей, бравших барьеры. Таких скакунов арабских кровей он еще никогда не видел. Особенно понравились ему огромный вороной жеребец и могучая буланая, немолодая, но еще резвая кобыла.
Группа офицеров, окончивших скачки, громко кричала наездникам — те брали препятствия так, словно за ними гнался сам сатана. А если случалось съехать набок и брякнуться на землю, сразу вскакивали и снова садились на коня.
Странно, но ни одна лошадь не захотела взять барьер под названием «Стена», не говоря уже о барьере под названием «Могила».
Скакуны в последнее мгновенье сворачивали на полном карьере в сторону, начинали беситься, не повинуясь даже беспощадным ударам плети.
Юрат, когда пришел его черед, взял все барьеры до «Стены» и трижды тщетно пытался заставить буланую кобылу ее перескочить.
Шум и крик стояли страшные.
Петр скакал дерзко: беря барьеры, высоко взлетал над седлом, так что казалось, вот-вот полетит вверх тормашками. Но и он тщетно мучился, пытаясь взять «Стену». Жеребец, на котором он скакал, каждый раз останавливался как вкопанный, либо сворачивал так резко, что Петр на секунду-другую зависал в воздухе над его гривой.
Группа русских офицеров вежливо хлопала ему в ладоши.
Трифун выглядел величественно.
Он ехал спокойно, выпрямившись, как тому учила австрийская, вернее испанская школа, словно на параде или на прогулке в манеже. Беря барьеры, он сильно пошатывался, но не упал.
Костюрин похвалил запыхавшегося Трифуна.
Поскольку скачки не являлись обязательными, а были своего рода развлечением, Павел не считал нужным скакать подобно другим. Тем более, что он был в офицерском мундире, усыпанном серебряными пуговицами, высоких австрийских сапогах и треуголке.
Своей лошади для скачек с препятствиями у него не было, а понравились ему только черный жеребец и буланая кобыла. Но просить их перед такой уймой зрителей было неловко.
Он считал себя средним наездником в скачках с препятствиями.
Однако Шевич обратил внимание Витковича и Костюрина на то, что Павел Исакович портит
И громко окликнул Павла по имени.
То, что Павел Исакович с первых же дней был дерзок с русскими и тем не менее быстро снискал явное расположение Костюрина, не давало покоя молодому, своенравному Шевичу, который сгорал от желания удержать в своих руках отцовский полк.
Шевич, наподобие француза, считал, что сформированный в России отцом полк — его личная фамильная собственность. Живану Шевичу даже удалось отдалить от Костюрина двух своих родных братьев.
Павел не отзывался на оклики Шевича, и тот принялся его громко вышучивать, причем шутки его граничили с оскорблением. Хладнокровие и надменность Исаковича, не удостоившего его даже взглядом, привели Живана в бешенство.
А Исакович тем временем горящими глазами смотрел на лошадей.
Большинство наездников, сделав по ипподрому несколько кругов, собралось у ложи генерала. Спорили о том, почему лошади так упорно не желают брать опасные препятствия, которые хорошие скакуны вполне в силах взять.
Все наперебой услужливо старались охаять лошадей генерала Бибикова и уверить Костюрина, что его два коня — они называли их по именам — наверняка с легкостью перелетят через эти самые высокие барьеры.
Павлу было противно смотреть на этих униженно подбегавших после скачки к Костюрину людей, напомнивших ему лошадей, что подходят к хозяину, чтобы получить из его рук кусок сахара.
Он стоял в нескольких шагах от Витковича дерзкий, замкнутый, одинокий и в смятении спрашивал: когда же это кончится? Уж очень затянулась эта кавалькада. Ему захотелось вдруг незаметно уйти и посмотреть конюшни.
Досточтимый Исакович совсем по-иному представлял себе первый день у Костюрина. Но когда он направился к конюшням и поравнялся с ложей генерала, тот увидел его и весело крикнул:
— Что это с сербским князем? Разве он не желает показать, как ездили сирмийские гусары? Что с вами, князь?
Костюрин сказал это в шутку, но его слова будто обдали Павла кипятком, потому что генерал ненароком повторил глупую остроту Шевича, который назвал Павла князем во время их первых семейных встреч.
Шевич, услыхав это, поспешил добавить, что его родич чудак, святоша, что научился он ездить верхом в своей Црна-Баре охлябь, на кобыльем горбу, когда водил лошадей на водопой. А сейчас испугался.
Виткович, смеясь, объяснял Костюрину, как ездят охлябь в Мачве и где находится Црна-Бара. Для Костюрина Црна-Бара была в неведомых краях, все равно что на луне.
Придя в хорошее настроение, он все-таки велел передать Исаковичу: совсем, мол, неплохо, что капитан так кичится своим бывшим отечеством и полком сирмийских гусар, в котором служил, но ему все-таки придется забыть Австрию и думать о том, что у него под носом, то есть о России.