Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
Шрифт:
Голова его закружилась. Он впился в горячие губы её. Она, блаженно ослабевая, так вся и прижалась к нему. И в шалаше, на чуть пахнувшей дымком соломе свершилось, наконец, то страшное и желанное, чего они оба ждали — он среди мутных водоворотов жизни московской, она — в тихой пахучей келии монастыря… И она, вся поющая нежностью, ластилась к нему, а он — он с ужасом прислушивался к тому, как в отравленной душе его словно всё умирает…
— Не теряй, сокровище мое, и минуты! — шептала она, прижимаясь к нему. — Сейчас же иди — и на коней. Я выйду к тебе, и, пока все опомнятся, мы
Он слушал её, но ещё больше слушал себя. То, что раньше казалось ему верхом человеческого счастья, теперь, достигнутое, вдруг явно отдало горечью полыни и — тлена. Делая усилия над собой, он жарко прижимал любимую к себе: он точно защиты у неё искал — от самого себя. И снова она пламенно отдалась ему, счастливая, что может хоть на миг один забаюкать горькую душу эту…
— А теперь пойдём, милый, — шептала она, не отпуская его. — И скорее, скорее: болит что-то сердце мое!.. И смотри: до свету уехать надо. И людей лишних с собой не бери.
Тёмным, мокрым, пахучим садом он проводил её до первых надворных построек, где ждала её старая Ненила и метались, гремя цепями, собаки, и вышел на тёмную улицу, на которую лишь местами падал из окон робкий свет. Ой быстро миновал тёмные соборы и палаты государевы, шагнул за ворота, и вдруг с обеих сторон его схватили сильные руки. В чёрной мокрой тьме закачался и поднялся в уровень с его лицом тусклый фонарь.
— Мы от великого государя, княже, — сказал ему незнакомый голос. — Иди пока в хоромы.
В сенях, уже одетый, хмурый, бледный, под охраной приставов ждал его отец. Вокруг стон стоял от плача домашних. Его толстая княгиня с разметавшимися волосами из-под сбившейся набок кики ломала руки. Он с презрением посмотрел на неё: чего ломается? И вдруг с удивлением понял, что горе её настоящее, и впервые в опалённом сердце его шевельнулась жалость к ней и что-то вроде укора совести. Почему был он так жесток к ней? В чем вина её? В том, что не люба она ему? А он сделал её счастливой? Ведь и её жизнь с ним не была радостью… И впервые посмотрел он на неё тёплыми глазами, но, верный себе, не сказал ни слова…
В свете восковых свечей и тусклых фонарей стражи началось последнее прощание. Княгиня — она вся распухла от слёз — всё целовала руки мужа и все их измочила слезами. Он украдкой, чтобы не видал никто, чуть погладил её по голове. Она перехватила сердцем эту робкую ласку его и, точно насмерть в сердце раненная, повалилась на затоптанный стражами пол…
— Идём, батюшка, — сказал бледный князь Василий.
— Идём, сынок, идём, — вздохнув, сказал старик. — Правы мы были, что хотели связать маленько руки владыкам-то нашим, да теперь уже поздно, знать. Ну, идём, ребята, на последнюю службу великому государю…
И он решительно шагнул чрез порог во мрак осенней ночи.
XLII. НА МОСКВЕ-РЕКЕ
Не успели князья и оглядеться в тюрьме при палатах государевых — в ней погибли оба брата великого государя, последние удельные князья, — как тяжкая,
— Так… Все тут али и ещё будут?
— А это уж как великому государю заблагорассудится, — отвечал князь Иван. — Садись давай поближе к печке, теплее будет.
Дверь тяжело затворилась, и трое арестованных остались одни. Не говорилось: надо было привыкнуть. Князь Иван, пылкий, горько сожалел, что слишком много и долго они разговаривали, когда надо было действовать. Князь Семён повесил тяжёлую красивую голову свою, с болью переживал ещё раз страшное прощание с любимицей своей Машей, которую едва оторвали от него. Больно было ему, что он не только не торопился отдать её замуж, а всё нарочно оттягивал «кашу»: так не хотелось ему с ней расстаться! Князь Василий сидел закрыв глаза, и на сухом лице его было брезгливое выражение. Если бы он пришёл домой на час какой раньше, он, может быть, и спасся бы с милой. Но то, что он почувствовал вдруг в саду, в шалаше, около неё, этот точно жгучий укус змеи в сердце, теперь говорило ему, что никакого особого счастья с ней и не было бы, что и это только один из миражей, за которыми бегают люди. И то, что она раньше принадлежала другому, было непереносно ему и обрекало его жадное сердце на одиночество, холодное и жестокое даже рядом с ней. Ах, и зачем так горька жизнь?!
Низкая тяжёлая дверь опять отворилась, и, опираясь на посох, в темницу шагнул сам великий государь, а за ним сухой, с недобрым лицом и колючими глазами матери-грекини великий князь Василий, наследник. Он едва сдерживал своё торжество. Иван медленно обвёл страшными глазами лица своих недругов, бывших друзей, и в особенности долго, как бы с радостью тайной — он не мог простить мятежелюбцу Елены — остановился он на презрительно-спокойном лице князя Василия.
— Ну, что? Добаламутились, высокоумцы?.. — сказал Иван. — Чем бы верой и правдой прямить своему государю, они баб лихих к нему на двор подсылают, а потом на других вину сваливают.
Заключённые князья усмехнулись. Семён Ряполовский выпрямился во весь свой величавый рост.
— Брось, великий государь, глумы-то творить: мы не на торгу, — сказал он. — И не робята мы, в кулючку-то с тобой играть. Тебе понадобилось сшибить несколько голов, которые повыше, — сшибай, но не клади на нас бесчестья. Умные люди всё равно не поверят тебе, а на дураках да на крови ничего ты не построишь. Не кровью, а советом держится земля. А Патрикеевых да Ряполовских и тебе обесчестить не удастся.
Великий князь Василий насмешливо улыбнулся своими тонкими губами.
— Рано ещё тебе смеяться, княже! — продолжал Семён. — В игру, которую вы с отцом затеяли, долго играть нельзя. Венчали в соборе на глазах у всех Дмитрия, потом, развенчав его, другого венчают. Ежели попы холопами вашими поделались, это их дело, а другим такие бирюльки в деле государском не больно любы… Вы уж и помазанием баловать стали.
— Ничего, попы отмолят… — презрительно бросил князь Василий Патрикеев.