Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
Шрифт:
XL. НИКЕШКА ШИХ
Над новенькой, с иголочки, после пожара Москвой пела всеми колоколами вешние, победные песни солнечная Троица, день, когда земля-матушка празднует именины свои. Сады цвели. Луговины были затканы золотыми одуванчиками и лютиками. Маленькие мельнички, рассевшиеся по цветущим берегам Неглинки и Аузы, шумели весёлым шумом: вода была в этом году «сочная» [120] . По садам молодёжь на качелях качалась, в горелки весёлые играла и в задорную лапту. Но играть в свинку — для этого, как известно, нужно делать в земле ямки — старухи строго-настрого запрещали: нельзя в этот день тревожить солнечную, всю в цветах именинницу. На окраинах паслись необозримые табуны коней, пригнанных на продажу недавними повелителями Москвы, татарами.
120
Сбывавшая
Кремль весело достраивался: те, кто задумал его и кто начал, уже смотрели в могилу, но на их место становились новые, молодые рати работные. Клали уже последнее звено, вдоль Неглинки, между угловой Собакиной стрельницей и Куретными воротами [121] . Алевиз по повелению великого государя уже делал промеры и вычисления для того, чтобы обвести весь Кремль глубоким рвом, напустить в него воды и таким образом сделать твердыню московскую островом, совершенно врагу недоступным.
121
Куретные ворота— т. е. каретные ворота Кремля (возле них находился царский каретный амбар) . Прим. сост.
Внутри Кремля, как всегда, безобразили челядинцы боярские, ожидавшие с конями своих господ. У Фроловских ворот толпились отцы духовные в ожидании места и хлеба, от безделья всячески дурили и дрались на кулачки. От великого государя были назначены особые пристава смотреть за попами, но и пристава с батьками поделать ничего не могли. Неподалёку от ворот притулилась митрополичья тиунская изба, ведавшая их, поповскими, делами — оттого-то и тёрлись тут они целые дни. Некоторые продавали из-под полы произведения своего или чужого пера: Фроловский крестец исстари был местом, где можно было купить и продать всякую книгу, лубочную картинку и даже фряжские листы — картины иноземные. Больше всего шло, конечно, божественное, но часто со всякими «домыслами», то есть отсебятиной, «а простолюдины, не ведая истинного Писания, приемлют себе за истину и в том согрешают, паче же вырастает из того на Святую Церковь противление». Продавались тут и светские произведения, часто смехотворные, а иногда и кощунственные: москвитяне исстари были великими зубоскалами и охальниками. Особенным успехом пользовалось у них «Хождение попа Саввы большой славы»:
Аще живёт он за рекою, А в церкву ни ногою, Люди встающе молятся, А он по приказам волочится, Ищет, с кем бы потягаться…Хождение Саввы кончается тем, что он попадает в митрополичью хлебню на цепь: так в те времена смиряли провинившихся попов.
Много смеху вызывала и «Служба кабаку», сложенная в подражание церковной службе большим, видимо, знатоком ее. Заглавие этого произведения было таково: «Месяца Китовраса в нелепный день иже в неподобных кабака шального, нареченного в иноческом чину Курехи и иже с ним страдавших». И весело зачиналось: «На малой вечерне поблаговестим в малые чарки, так позвоним в вполведришна ковшика: спаси борже наготою с пропою люди своя».
Владыки всячески боролись с кознями Фроловского крестца, но бесплодно: громы их имели следствием только то, что бесчинные листы эти стали продаваться из-под полы — подороже.
В этот яркий, весенний день у Фроловских ворот, и на торгу, и по всему Кремлю было особенно оживлённо и весело: фрязи собирались подымать на стрельницы золотых орлов, и всем было лестно поглядеть, как это будет…
Неподалёку от поповской тиунской избы, в тени высокой зубчатой стены, в толпе стояли Митька Красные Очи, постаревший, но всё такой же ласковый Блоха и Никешка Ших, древолаз новгородский, которого старик успел уже оженить, но который каждую весну ходил подработать в Москву. Митька совсем завял. Вскоре после убийства князя Андрея лихими людьми он встретился в Кремле с Василием Патрикеевым и только было заныл, как тот остановился, посмотрел на него, и Митька сразу понял, что лучше на глаза князю никогда больше не попадаться. С тех пор часто в пьяном виде жаловался Митька на неблагодарность людскую. Он вообще
— Гляди, гляди, ребята! — вдруг взволнованно загудел весь торг. — Эх, паря, вот так гоже! Ну и фрязи, в рот им пирога с горохом…
Из Кремля, из-за зубчатой стены, медленно, растопырив большие, острые крылья, выплыл по верёвкам к верхушке Фроловской стрельницы, в солнечную вышину, большой золотой орёл. Все, загнув головы и затаив дыхание, следили за делом: это было уже как бы венчание Кремля. В напряжённой тишине слышалось только повизгиванье блоков да распоряжение фрязей на их непонятном, певучем языке.
Орёл был уже почти у самой верхушки стрельницы, как вдруг остановился, закачался на натянувшихся верёвках туда и сюда — ни с места! Толпы возбуждённо загудели. Знатоки дела — самая нестерпимая порода людей — взялись за объяснения, о которых их никто не просил. За стеной слышались возбуждённые крики фрязей и спор. Верёвки подёргивались, надувались, опускались, но у верхушки стрельницы что-то заело — и всё дело стало. Что ни бились хитрецы иноземные, а толку не получалось. Пытались они снизить орла, но птица не шла и вниз. Фрязи были очень смущены и, вытирая обильный пот на лицах, снова и снова брались за верёвки, спорили, ссорились, поглядывали смущённо вверх, но орел качался на одном месте. Леса вкруг стрельницы из опасений пожара были давно сняты, и фрязи ломали головы, как доступиться им к золотой птице, которая точно на смех распустила вверху, над толпами москвитян, свои длинные, острые крылья.
— Вот те и фрязи! — насмешливо говорили москвитяне. — А то величаются: я ли, не я ли, Кузьма Сидор Иваныч! А птицу-то вот и не подымете, сопливые черти.
— Ну, ты, тожа! — возражали другие, посправедливее. — Всё же стрельницы-то они подняли, а не ты… Дай срок, и птицу поставят.
— А ты что, больно за чужих-то встряешь? — озлобленно накидывались на них патриоты. — Коли взялся довести дело до конца, так и доводи. А то что же это будет: стрельница готова, а орла нетути? Порядки тожа! Чай, сколько им великий государь денег-то переплатил.
— Они, фрязи-то, все в кружало [122] да в прав и ло [123] норовят, по порядку чтобы, а наши и на глазок смикитят.
Верёвки продолжали дёргаться, но ничего не выходило. Народ из себя просто выходил: так каждый вот словно и полез бы, чтобы всё дело наладить! И вдруг Никешка решительно сбросил с себя полукафтанье и шапку.
— Пригляди маненько за одёжиной, — бросил он Блохе и побежал в ворота. — А ну, пустите-ка, я к птиче слажу, — сказал он Фиоравенти, которого он много раз уже видал на работе. — Я к этим делам привышнай…
122
Циркуль.
123
Линейка.
Те забормотали что-то про себя: не годится дело.
— Да чего там! — засмеялся Никешка. — Древолаз я, говорю. Ни хрена не будет. Пусти-кась…
— Да пустите его… — крикнул фрязям с коня какой-то боярин, очень раздосадованный неудачей с орлом. — Не замай его, Ристотель.
Никешка сбросил лапти, наспех перекрестился, поплевал для пущей важности на руки и, схватившись за верёвки, медлительно, неуклюже, как медведь, полез вверх, к закачавшемуся, точно испуганному орлу. Белую рубаху Никешки весело надувал речной ветер, она пузырилась, и ярко краснели на солнце её ластовицы [124] . Вот древолаз поднялся уж в уровень со стеной зубчатой, и рёв всего торга восторженно приветствовал его удаль.
124
Ластовицы— разноцветные вставки в районе подмышек у русских мужских рубах . Прим. сост.