Первопрестольная: далекая и близкая. Москва и москвичи в прозе русской эмиграции. Т. 1
Шрифт:
— Чем больше умных голов, тем лучше, — сказал он, — но чем больше голов вообще, тем хуже.
— А как ты её разберёшь, умна она или нет? — засмеялся кто-то. — О себе всяк так понимает, что умнее его в целом свете нет.
— Покажи это на деле, — сухо возразил князь Василий. — За кем есть только слова — отойди, за кем дела — делай дело.
Но сейчас же он и потух: он возражал больше для возражения и часто противоречил самому себе. Если большинство тянуло в одну сторону, он невольно тянул в другую, но стоило большинству перекачнуться на его сторону, он сейчас же опять поднимался против большинства — точно в этих вспышках душа его находила какое-то облегчение. О резкости его стали поговаривать, над ним качали головами, но
— Да… — усмехнулся Тучков. — За кубком вина, бояре, всё это гоже, что вы толкуете, а как до дела дойдёт, вот помяните моё слово, всё к тому сведётся, что бояре с боярами бороться будут. Не любы мне порядки теперешние, ну только едва ли и мы лучше что наладим. То баламутились князья, по княжествам своим сидя, а теперь в Москве баламутиться будут. Вот разве Аристотелю велеть каких новых бояр из меди отлить, тогда, может, что выйдет.
Застолица возбуждённо шумела. Но чаще оглядывались по сторонам, точно боясь за стенами лишних ушей.
— Смерти Ивана Молодого никто ведь ещё не забыл, — осторожно проговорил кто-то. — Вот и следовало бы великому государю подсказать легонько, что на грекиню-то ему полагаться не больно следует.
— Да что, бояре, к ней и так, сказывают, какие-то бабы с зелиями всё норовят. Что-нито налаживает опять, чудо заморское!
— Да что ты толкуешь?!
— Сам не видел. А говорят…
— Эта знает, что ей делать!
Князь Василий из-под приспущенных ресниц каким-то далёким взглядом смотрел на взволнованные лица недавних властителей Руси. «И чего им нужно? — думал он. — Как будто не всё равно».
И вдруг яро взорвалось несколько голосов.
— Врёшь!.. Никогда Одоевский рядом с Бутурлиным не станет… Да, постой: ты разбери прежде толком, чем орать-то… Первое место принадлежит первому воеводе большого полка, — так?
— Знамо, так. Это всякий ребёнок знает.
— Второе — первому воеводе правой руки, третье — первому воеводе передового полка и первому воеводе сторожевого полка, которые всегда ровней были, четвёртое — воеводе левой руки, а пятое — второму воеводе большого полка.
— Ну? Это всем известно.
— Так ежели Одоевский служит первым воеводой большого полка, а Бутурлин первым же воеводой левой руки, значит, по фамильной чести Одоевский отделяется от Бутурлина двумя местами, как и старший сын от отца. Стало быть, потомок Одоевского отстоит от своего предка на шесть мест, а потомок Бутурлина всего на пять, — так как же может Бутурлин служить первым воеводой левой руки, ежели Одоевский будет назначен первым воеводой большого полка? Эх ты, а еще берёшься спорить!..
— Постой, погоди! Бутурлин всегда ходил своим набатом, а за чужим набатом ходить ему невместно. То всему роду его бесчестье.
Закипел бешеный спор о местах. Ничто не возбуждало так страсти, как местничество.
— Да бросьте вы! — взывал к крикунам князь Семён. — Давайте о деле-то говорить.
Но никто его не слушал. Тучков рассмеялся.
— Что я говорил? — сказал он князю Семёну. — Вот и тогда то же будет…
Князь Василий откровенно зевнул и решительно встал. Он желал в жизни только одного места: места счастливого. А такого места для него не было. За ним поднялись и другие. Но все были так возбуждены, что и поднявшись долго ещё лезли один на другого с разгорячёнными лицами. Большинство склонялось к тому мнению, что Бутурлину под Одоевским принять место первого воеводы левой руки невместно. Князь Василий, не слушая, вышел и у ворот столкнулся с взволнованным чем-то дьяком Жареным.
— Что такое? — спросил он, поздоровавшись.
— Князя Андрея Холмского лихие люди
Князь Василий, потрясённый, стал было расспрашивать дьяка о преступлении, но тот ничего и сам не знал.
Он долго тёр лоб, вспоминая страшную ночь московского пожара и нелепые слова Митьки Красные Очи, на которые он тогда не обратил внимания, но которые теперь говорили ему о страшной правде: ведь если это дело рук Митьки, то друг его детства погиб — из-за него…
И погиб бесполезно: Стеша и теперь своих обетов не нарушит.
XXXVIII. ЕЩЕ ТРИ ГОДА
Прошло ещё три года. Судьбы человеческие свершались незаметно, потихоньку; пока они свершались, из песчаного холма Боровицкого всё выше, всё краше подымались зубчатые стены и высокие стрельницы Кремля: корявыми руками работной Руси неудержимо воплощался нарядный италийский сон в земле варварской. И точно так же незаметно, но неудержимо вставала среди безбрежных пустынь своих Великая Русь. Пусть часто среди строителей её были пустые и дрянные людишки, пусть путеводной звездой для них были только деньги да тщеславие, но точно чудом каким дело их превращалось в дело большое, государское. Окрыляюще радостно было это раздвигание русских рубежей всё шире и шире, а на самом деле — объединение вкруг белых стен Кремля русских земель, разбитых сперва Володимиром, — Русь должна бы за проклятый дар этот не святым его делать, а предать анафеме, — а потом удельным княженьем. Русь росла. Это чувствовали все. Головы кружились. Силы крепли.
Под влиянием своей грекини, хотя Иван только-только и терпел её близко, он всё больше и больше заботился о пышности своего двора. Его окружали уже — и всё из больших, первостатейных бояр — и дворецкие, и постельничие, и ловчие, и крайчие, и оружейничие, и ясельничие, и сокольничие, и шатерничие и много всяких других чинов придворных. Знатнейшие бояре уже спорили и ссорились теперь за честь быть холопами великого государя и из всех сил старались заслужить милость его, которая была источником всех благ: не вышел ли Михайла Лихачёв из простого сытника в окольничие? Дворня государева — дворяне — кишела теперь при палатах его уже сотнями в качестве стольников, стряпчих, жильцов и прочих, которые обували великого государя, одевали, причёсывали и даже на запятках при выезде его стояли: этикет уже не позволял, чтобы должности эти занимались людьми происхождения подлого. И даже они, люди происхождения благородного, нося за государем «стряпню» его — то есть шапку, рукавицы, платок и посох, — не смели принимать её от него голыми руками, но каждый имел для этого дела аршин красного сукна. Особого доверия к ним не было: все они при вступлении в должность должны были приносить самые страшные присяги в том, чтобы они великого государя не испортили, чтобы не положили зелья и коренья лихого в платье его, и в полотенца, и в сёдла, и во всякую стряпню не положили ничего. Великий государь за услуги жаловал их поместьями, и так становились они помещиками.
За ними шли уже целые полки людей маленьких для услуг государевых: шатерничие, садовники, плотники, ливцы, охотники, бортники, сокольники, поддатни и прочие, всех и не переберёшь! Их было так много, что в Москве они занимали целые посады и слободы, которые так по ним и назывались: Конюшенная, Кречетники, Поварская с переулками Столовым, Хлебным, Скатертным. У Николы на Щепах был дровяной двор государев, в Садовниках, за рекой, — сады его, а на Пресненских прудах — его садок живорыбный… В великом множестве жили при дворе его всякие приживальщики. Ежели, например, великий государь тешил себя травлей медвежьей и ежели зверь тяжко ранил молодца, который выходил с ним один на один, то раненый получал от казны государевой награду, а если зверь терзал его до смерти, то вся семья его переходила сразу на царское иждивение.