Первые радости (Трилогия - 1)
Шрифт:
Она сидела, держа на коленях развернутую записку, в пышном праздничном платье, в украшениях на груди и пальцах, с прихотливо уложенными на валик волосами, точно выставленная напоказ. Ничто не мешало ей думать. Иногда пробивался через двери сдавленный голос, и ему словно кто-то отвечал боязливо на вешалках или смелее - в буфете. Потом все опять стихало.
Внезапно появился из ложи Витюша.
– Тебе худо! Я вижу, - с тревогой сказал он.
– Тогда поедем домой.
Он нагнулся, протянул к ней руки и так остановился, глядя на записку.
– Письмо?
– Да. Поздравление, - ответила Лиза и сложила
– От кого?
– От Цветухина.
– Актера? Вы знакомы?
– Немного.
Он вынул у нее из рук записку и попробовал прочесть.
– Ты разобрала?
– Да.
– Что за глаголица! Прочти, пожалуйста.
Она прочитала все, кроме подписи. Он снова взял записку и рассмотрел ее.
– Ваш Цветухин? Почему?
– Что - почему?
– Почему - ваш?
Он аккуратно вложил бумажку в жилетный карман.
– У тебя с ним что-нибудь было?
– спросил он.
– Я не понимаю.
– Что тут понимать, - сказал он, напыживаясь.
– Ну, словом, чтобы этого не было. Переписки. И вообще. Он большой повеса. А ты... замужняя женщина.
Витюша степенно одернулся, пощупал галстук.
– Еще раз предлагаю домой. Охота мучиться ради Гамлета. Не мы, в самом деле, для Гамлета.
– Хорошо. Только, пожалуйста, принеси мне воды, - попросила Лиза, отклонившись на спинку дивана.
Он кашлянул, приложив кончики пальцев ко рту, произнес с любезностью к твоим услугам!
– и в полном равновесии чувств пошел в буфет.
Но, увидав капельдинера, раздумал, тронул усики, солидно сказал:
– Послушай, милейший: стакан воды!
29
В хмурые ветреные дни поздней осени Пастухов редко выходил. Он отыскал стряпуху, служившую долгое время его отцу, и с каким-то удовольствием старого байбака, обложившись книгами, воюя с героями своей незадавшейся пьесы, уминал лапшевники, пшенники, картофельники - немудреные произведения русской кухни, для разнообразия изготовляя собственноручно турецкий кофе и глинтвейн. Как никогда, он прислушивался к настроениям одиночества, окрашенным полутонами неуловимого бледного колорита, словно картины французов конца века, которые он любил созерцать и которые вызывали в нем особую, грустную любовь к жизни.
В таком замкнутом, слегка разнеженном состоянии он вышел погулять незадолго до сумерек. Сухие от ночных заморозков мостовые были все еще обильны летней пылью, и она крутилась желтыми конусами смерчей, подымаясь над домами, затягивая перспективы неприветной мутью. Протирая глаза платком, Пастухов добрался до главной улицы, нашел ее унылой, безлюдной и хотел было возвратиться домой, когда заметил небольшую кучку людей у окна "Листка". Он мало читал газеты и решил узнать новости.
Прохожие теснились, пригибаясь к стеклу, за которым висели развернутые страницы последнего номера. Через неподвижные головы Пастухов увидел рамочки объявлений знакомых магазинов, театральные анонсы, портреты новых членов городской управы. Среди них выделялся очень толстый рябой коммерсант, примелькавшийся на улицах своей представительной походкой деятеля, за что его и избрали, как прирожденного отца города. Ничего занятного в газете не было, хотя читатели льнули к стеклу, продолжая силиться разобрать в нараставшей темноте слепой шрифт.
Вдруг вспыхнули оконные лампочки, и на загоревшейся желтым
– Что такое?
– сказал Пастухов, наваливаясь всем телом на чью-то спину и перескакивая напряженным взглядом через рябившие строчки. "От собственного корреспондента... Местопребывание неизвестно. Первые поиски безрезультатны... Графиня Софья Андреевна покушалась на самоубийство... велел заложить лошадей и... Вечерние телеграммы. Вчера в 1-м часу ночи семья Толстого вся в сборе... Горе семьи, особенно Софьи Андреевны, не поддается описанию..."
Кто-то неприязненно дернулся под плечом Пастухова, и, поддаваясь чужому движению, он отошел прочь. Ноги вели его туда, куда он шел, прежде чем остановиться у газеты. Однако он ощущал, что над ним совершается насилие, что он должен вести себя иначе, потому что думал совсем не о том, что его занимало минуту назад. Он круто повернулся и снова подошел к людям у окна, грубо протискиваясь к стеклу.
"Один землевладелец Одоевского уезда видел Толстого в поезде Рязанской дороги, между Горбачевом и Белевом, на пути в Оптину пустынь..."
– Позвольте, - проговорил Пастухов, ни к кому не обращаясь, в возбужденном недоумении, - какое сегодня число? Ведь это - старая газета.
– Вчерашняя. Нынче не выходила, - отозвался благовидный человек, деликатно уступая свое место.
– Сегодня, наверно, известно, что произошло?
– громко спросил Пастухов.
– Вы - про Толстого?
– Ну да. Что это значит?
– опять говоря сразу со всеми и уже отворачиваясь от окна, сказал Пастухов.
Он увидел очень разные лица, каждое на свой лад, молча отвечавшие ему, - какого-то глянцевито-бритого, в морщинах, елейного верзилу, похожего на архиерейского певчего, потом - аккуратно застегнутого косенького старца в новой шляпе, рядом с ним - безусого молодца, глядевшего с крайней жестокостью, двух гимназистов и между ними - бросающего вызов, видимо, требовательного рабочего, мужчину в огненных перьях давно не стриженных волос, наконец - того благовидного человека, напоминавшего похвального банковского службиста, который уступил место. Отвечая Пастухову наполненными жизнью то лукавыми, острыми, то скрытными, насмешливыми или сочувственными взорами, эти люди выжидали, когда завяжется настоящий разговор.
– А ежели вы наблюдали, то, конечно, знаете, что животное, например кошка, почуяв приближение смерти, покидает дом и ищет места, где может спокойно умереть, - произнес косенький старец в очень бесстрастном разъясняющем тоне.
– При чем тут кошка?
– оборвал Пастухов.
Гимназисты засмеялись, верзила свысока повел на них глазами.
– При том, - терпеливо продолжал старец, - что тем более - человек, существо высокое, даже, возможно, высочайшее во всей природе, хочет умереть вдали от суетных, от праздных интересов.