Петербургские трущобы. Том 1
Шрифт:
– Попушка! – скажет, бывало, иногда Пелагея Васильевна с застенчивым и таинственным видом, положа руку на плечо супруга, – милушка мой, кажется, меня поздравить надо.
– Ну, да, толкуй, – ухмыльнется Петр Семенович, приучившийся уже в течение тридцати пяти лет понимать, к чему обыкновенно клонит такой приступ у его дражайшей половины, а самому так вот и хочется всем сердцем, всей душою поверить в истину слов ее.
– А что ж, разве невозможно? – возражает престарелая Бавкида. – И по писанию даже возможно выходит! Вспомните-ка про Захарию и Елизавету да про Авраама с Сарой?
– Ах вы, глупушка-попушка! так ведь на то они и патриархами нарицались и обитали в Палестине, а мы с вами в Колтовской, – вот вы и сообразите тут.
– Что
И оба ухмыляются, необыкновенно довольные друг другом.
– А как назовем-то мы новорожденного? – спустя несколько минут начинает Петр Семенович, которого так и подмывает свести разговор на достолюбезную ему тему.
– А уж конечно под число: под какое число родится, под такого святого и назовем.
– А я желаю Петром назвать… Пусть его Петр Петрович будет!
– Ну, да! что и говорить! Разве не знаете, что коли по отцу назвать, так ребенок несчастливый уродится?
– Это все пустяки одни: вон у нас в департаменте Фома Фомич по отцу назван – а какой счастливый! В ранге статского состоит, начальник отделения…
– Ах, вот что, цыпинька! – восклицает Пелагея Васильевна таким тоном, словно бы сделала Архимедову находку. – Окрестим-ка его Фомой, в честь Фомы Фомича! Пускай он будет такой же счастливый! Опять же и для начальства это очень лестно, что в честь его младенца нарицают, – все-таки видно, что чувствует человек.
– Вот что дело, то дело, старуха! – соглашается наконец Петр Семенович, и засим начинаются разговоры «о приданом» для новорожденного. Впрочем, Пелагея Васильевна на сей конец давно уж обеспечена: у нее бог весть с каких пор еще нашито всего вдоволь – и пеленок, и распашонок, и одеяльце, и подушечка, – все это уже до малейшей подробности сообразил ее предусмотрительный ум, ибо всем она позаботилась, все это имеется у нее в наличности, в комоде; одного только нет – новорожденного… Для нее истинное наслаждение составляло – перебирать, пересматривать по временам имущество будущего ребенка и ремонтировать его, заменяя новыми погнившие от долговременного лежания вещи. Это была ее заветная мечта, самое заветное наслаждение, источник надежд, ожиданий и огорчений от слишком продолжительной несбывчивости этих надежд. Но главное утешение все-таки в том, что Пелагея Васильевна до конца дней своих не переставала с убеждением мечтать об осуществлении в своей особе новой Сары, которая произведет на свет нового Исаака. Об этой заветной мечте знали все соседи, вся улица, и при удобном случае, покачивая головой, непременно замечали:
– Экие чудасеи, прости господи, согрешение одно с ними, да и только! До старости дожили, зубы все почитай стерли, а все еще амурятся… Голубки, одно слово!
Петр Семенович с Пелагеей Васильевной весь избыток своих матримониальных чувств по необходимости изливали на чужих, посторонних детей, один вид которых производил в них сердечное умиление и сокрушенный вздох о собственном бесчадии. И дети необыкновенно любили их: они, как собаки, инстинктивно чуют добрую душу. Бывало, летним вечером выйдет Петр Семенович на улицу, запросто, по-домашнему, в стареньком халатике, усядется за воротами на скамеечке – и гурьба ребятишек, гляди, вокруг него трется. Мастерит он им петушков бумажных, строгает какую-нибудь палочку, кораблик делает; а Пелагея Васильевна, которая успела уже, нарочно по этому случаю, набить карманы пестрыми лоскутками и каким-нибудь сладким домашним печеньем, с нежностью оделяет ими каждого мальчугана и каждую чумазую девчонку.
В 1837 году жила на даче в Колтовской одна особа, которую в околотке все звали «генеральшей». Генеральша по соседству познакомилась случайно с «голубками». Хотя знакомство это состояло в перекидке двумя-тремя словами в течение всего лета да в поклоне при встрече на прогулках, однако генеральша знала о сокрушении голубков по поводу бесчадия и видела их нежную любовь к посторонним детям. На следующий год, в одно весеннее утро, у ворот
– А не правда ли, цыпушка, веселее как-то стало? – умилялся Петр Семенович, – и канареечка на окне щебечет, и ребенченок гулит.
И цыпушка от души соглашалась с мнением своего супруга.
Девочку окрестили и назвали Марьей. Кажется, незачем говорить о том, что росла она в холе, в тепле да в довольстве, что ей все в глаза глядели и наглядеться не могли.
Ежегодно у ворот колтовского домика останавливалась генеральская карета, что на целый день подавало тему для соседских разговоров: генеральша привозила условную плату за воспитание, брала расписку и проведывала девочку. Каждый раз она оставалась не более десяти минут, и несмотря на то, что Пелагея Васильевна, как угорелая, начинала метаться из комнаты в кухню и из кухни в комнату, торопясь приготовить кофе для дорогой гостьи, – дорогая гостья ни разу не соблаговолила отведать его под кровлей Пелагеи Васильевны.
– Что ж это такое, попчик мой, – с неудовольствием замечала Пелагея Васильевна по уезде генеральши, – никогда-то моего угощения принять не хочет, словно брезгует… Уж право, мне это не по сердцу… У покойницы матушки (царство небесное!) примета была, коли уж от радушного хлеба-соли человек отказывается – недобрый он, значит, человек…
– Ну, глупел вы эдакой! – миролюбиво ответствует Петр Семенович, торопясь потушить восстающие в сердце супруги сомнения, хотя сам вполне чувствует то же. – Не видала она, что ль, нашего кофею! У нее – чу, такой, какого мы с тобой и отродясь не пивали, у нее – мокка аравийская, а у нас – цикорий… А все ж она доброе дело нам сделала, что девчонку-то отдала: жизнь-то ведь скрасила.
И действительно, это было единственное добрее дело, сотворенное генеральшей фон Шпильце, которая, впрочем, отдавая ребенка, о добрых делах и не соображала, а думала только о том, как бы, в уважение просьбы князя Шадурского, поудобнее пристроить его подкидыша.
Пелагея Васильевна каждый раз выводила Машу напоказ генеральше – и генеральша, гладя ее по головке и целуя в розовую щечку, не без удовольствия про себя замечала, что девочка все более выравнивается и хорошеет. Однажды, когда ей пошел уже семнадцатый год, Амалия Потаповна с особенным вниманием оглядывала наружность воспитанницы и, выслав ее из комнаты, очень заботливо обратилась к Пелагее Васильевне с советом: беречь и хранить как можно строже ее нравственность, чтобы не вздумала влюбиться, потому – она теперь уже девушка на возрасте… Пелагея Васильевна даже несколько оскорбилась этим предостерегательным советом.
– Что ж, сердце девическое! – возразила она. – Полюбит – так запрету не положишь; на то теперь и годы ее такие. А коли самое полюбит хороший человек, так и замуж возьмет.
На это генеральша с уверенностью заметила, что она сама знает, за кого Маше следует выйти, и «сама будет отыскивать ей хороший жених».
«Впрочем, она еще почти ребенок… слаба… мало развита – надо подождать еще: пускай вполне разовьется – так лучше станет; да и пристроить ее надо повыгодней, половчей», – мысленно рассуждала Амалия Потаповна, уезжая от Поветиных.