Петербургский изгнанник. Книга третья
Шрифт:
И действительно, вскоре заметно стал белеть восток, отчётливее начали проступать на просветлённом небосводе кромки чёрного леса, покрывающего гряду пологих холмов. Казалось, густой лес был совсем рядом, но чем светлее становилось вокруг, тем стена его отступала в синеве всё дальше и дальше.
Волнение Радищева не стихало, как ни старался он сдержать свои чувства. Выехали совсем на открытое место, иссечённое долиной Тютняра и старыми оврагами — суходолами. Уже были видны ветряные мельницы. Они стояли рядышком на взгорке, будто прижавшись друг к другу. Самая дальняя из них находилась на окраине Верхнего Аблязова и неторопливо
Семён, уставший за ночь, взбодрился, снял шапку и перекрестился.
— Слава те, господи, Преображенское. Доехали, барин, благополучно.
Под первыми лучами солнца, словно нахлобученные шапки, показались тёмные соломенные крыши изб. Гордо вскинулся гранёный конус колокольни усадебной церкви, построенной ещё прадедом Григорием Аблязовым. В память прадеда Преображенское теперь чаще называли Верхним Аблязовым.
Рядом с церковью стоял отцовский каменный дом с облупившимся палевым фасадом. Четыре колонны подпирали балкон, под которым находились парадные двери дома. Пятьдесят лет назад Радищев родился в этом доме, провёл своё детство, научился грамоте у дядьки Петра Мамонтова, по прозвищу Сума. Он любил сидеть на балконе, смотреть на ветряки, вдали размахивающие крыльями, и слушать рассказы бабки Прасковьи Клементьевны про барское и мужицкое житьё-бытьё. «Мои пестуны, мои учители жизни», — с любовью вспомнил о них Александр Николаевич, благодарный им за уроки, полные житейской мудрости и пригодившиеся ему в жизни больше, чем многие поздние советы учёных, слышанные в Лейпцигском университете.
Мог ли он забыть в своей бурной и полной самых неожиданных, то радостных, то печальных, событий жизни, далёкие годы детства, этот красивый родительский уголок? Эти милые, недолгие годы детства, как и всё, что сейчас открылось его взору, было полно тёплых воспоминаний.
Лошади остановились под окнами дома, но никто не вышел ему навстречу. Не таким был его приезд в отчий дом, когда Александр Николаевич приезжал сюда получить родительское благословение на брак с Аннет. Тогда посыльные отца встречали его далеко за околицей. Лихая тройка его, остановившаяся возле дома, была окружена дворовыми людьми, приветствовавшими поясными поклонами. На крыльце стояли родители…
Теперь никто не показался из дому, словно он был нежилым. И вместо радости встречи стало горько на сердце Александра Николаевича. Оскудело родное гнездо, печать опустошения лежала на всём внешнем облике отцовской усадьбы, печать разорения. Радищев понял, что встреча с родителями не сгладит, а, наоборот, усугубит это первое его впечатление. Стоило ли ему совершать поездку, чтобы ещё больше растревожить незримые для других тяжкие раны?
Случилось то, чего больше всего боялся Александр Николаевич. В первую минуту встречи с матерью он не сдержался. Слёзы навернулись на его глаза, как только Радищев переступил порог спальни, где лежала разбитая параличом мать. Вместо того, чтобы самому утешить больную, Александр Николаевич услышал её бесхитростные, проникновенные слова, полные материнской теплоты и любви.
— Сашенька, сынок мой милый, вернулся родной, вернулся…
Александр Николаевич не успел даже рассмотреть бледного, измученного долголетней болезнью лица матери, испещрённого густыми морщинами, быстро опустился на колени перед нею, стал молчаливо целовать протянутые ему руки с высохшими пальцами, с резко проступающими на них синеватыми
— А я-то и не встретила тебя, не смогла, — говорила Фёкла Степановна, — нахожусь вот в постели с той поры, как над тобою стряслась лихая беда…
Фёкла Степановна лежала на высоко взбитых пуховых подушках в голубых наволочках, накрытая стежёным, собранным из пёстрых треугольничков, одеялом. Она, много раздумывавшая над тем, какой будет у неё встреча с сыном, молила об одном, чтобы божья матерь дала ей силы выдержать спокойно минуты свидания, не расплакаться, не показать себя совсем сломленной болезнью. Фёкла Степановна знала, что сын будет и без того тяжело убит её теперешним положением, её немощью, и не хотела отягощать его первого впечатления. И ей, ценою больших усилий и напряжения воли, на какие оказалось способно материнское сердце, удалось сдержать себя, хотя горячие слёзы сына, которые она ощутила на своих руках, едва не вывели её из этого внешне спокойного и сдержанного состояния.
— Ты уж прости, милый, прости меня больную…
— Я должен молить у вас прощения, маменька, — отрываясь от рук, прошептал Александр Николаевич и только теперь взглянул в лицо матери, такое родное, близкое ему, но до неузнаваемости изменившееся за эти годы.
Лучистые глаза Фёклы Степановны, переданные и ему, были теперь тусклы и не сияли, как прежде. Все черты её лица отражали, как показалось Александру Николаевичу, лишь тяжесть непоправимого и ничем неизлечимого недуга, который она скрывала.
— Не такой я хотел встречи с вами, маменька, — и Александр Николаевич обхватил руками седую голову в чепце и припал своей мокрой щекой к шершавой щеке матери.
— Сашенька, мой милый сынок, ты здесь, со мной и слава богу, — повторила Фёкла Степановна свои первые слова, но теперь произнесла их тоже шёпотом.
Фёкла Степановна была взволнована и расстроена свиданием, хотела сказать сыну ещё что-то, спросить его о многом, но с губ её срывались одни и те же слова.
Когда первые порывы чувств улеглись, Александр Николаевич, не переставая держать руки матери и гладить их, осмотрел небольшую мрачную спальню. Обои давно выцвели и кое-где ободрались. С тех пор, какой был здесь в последний раз, всё в спальне матери заметно обветшало и постарело.
Солнце, светившее в спальню через верхи лип, вплотную подступавших к дому, не играло яркими бликами на полу и стенах, а как-то сразу тускнело. На полукруглом, отделанном бронзой, комоде стояло зеркало в фарфоровой раме из бледнорозовых с зеленью цветов. Этот комод был ровесником старших сыновей Александра Николаевича. Мать заказала его московскому столяру по своему выбору и вкусу и больше всего любила его из мебели, украшающей её спальню. Теперь комод подряхлел, был побит и бронза его загрязнилась и потускнела. Овальное зеркало, уроненное ещё Катюшей в её приезд к бабушке, так и сохранилось до сих пор с трещиной внизу.
— А детки, где твои детки? — обеспокоенно спросила Фёкла Степановна, — где мои маленькие внучата? — и попросила, чтобы их ввели в спальню.
— Варенька, Варенька! — позвала она.
Тотчас же появилась на пороге Варенька — безродная и бездетная женщина лет пятидесяти, жившая многие годы в доме Радищевых и присматривавшая за Фёклой Степановной.
— Что изволите, матушка Фёкла Степановна? — чуть склонив голову, повязанную синим в крапинку платком, проговорила та.