Пётр и Павел. 1957 год
Шрифт:
– Ну, я не знаю даже… – засмущалась девушка.
Павел Петрович остановил её.
– Всё понятно и так… Без слов. Берём!
Все трое перешли в столовую и на секунду опешили, увидев руины прошедшего банкета: казалось на то, чтобы привести обеденный стол в порядок понадобится часа три, никак не меньше. Первым пришёл в себя Павел и наигранно бодро спросил. – Ну-с, с чего начнём?..
– Думаю, с самого начала, – глубокомысленно изрёк Алексей Иванович.
Прежде всего, отважная троица вынесла на кухню всю грязную посуду. Затем Капа принялась её мыть, а Павел и Алексей Иванович на огромном подносе стал таскать из столовой в кладовку остатки роскошного пиршества. Конечно, вряд ли кто-то в этом доме станет на следующий день доедать обветренный сыр или чуть позеленевший окорок, но почему-то сразу выкинуть всё это в помойное ведро казалось безнравственным, и горы несъеденых разносолов ещё пару дней будут ждать своего часа, пока их не выбросят на съеденье дворовым псам.
Работа у Капы и двух мужиков спорилась, и спустя уже полчаса она ополаскивала чистые тарелки холодной водой, а они белоснежным вафельным полотенцем
– Скажите, а это правда, что вы девять лет в одиночной камере просидели? – спросила Павла Петровича девушка. Робко спросила, осторожно. И от невероятной смелости своей густо покраснела.
– Правда, – просто ответил тот.
– Да разве такое можно… вытерпеть? – удивилась она.
– Как видите, можно.
– Ни за что поверить не смогу.
– Придётся, Капочка, ничего не поделаешь, – улыбнулся Алексей Иванович. – Потому как вот оно доказательство – собственной персоной, – и он указал рукой в сторону Павла…
И тут случилось непонятное. Позже Павел даже самому себе так и не смог объяснить, почему вдруг, ни с того ни с сего, стал рассказывать этой девчонке и убелённому сединами старику обо всём, что довелось испытать ему на Лубянке.
– Самыми трудными были первые дни. Как только лязгнул засов, и дверь камеры за мной закрылась, признаюсь, жутко стало. По спине холодная дрожь пробежала, и я сказал сам себе: "Всё, Павел!.. Это конец!.. Возврата в прежнюю жизнь нет!.. И не будет!.." А к новой, тюремной, я был совершенно не готов. Когда тебя вырывают из привычного круга общения, лишают самых элементарных вещей, ты невольно начинаешь бешено сопротивляться, очень уж не хочется смириться с дикостью и безсмысленностью этих перемен. Например, я очень люблю содержать своё тело в порядке и болезненно отношусь к любому проявлению нечистоплотности. Но как этого добиться, если по расписанию душ только раз в неделю, и стоять под холодной струёй тебе дозволяется не больше пяти минут! Надзиратель строго следит за тем, чтобы лимит времени соблюдался строго. Почему пять?.. Почему не семь или восемь?!.. Тут уж поневоле начинаешь бунтовать. А бунт в тюрьме это – конец. Все нравственные, человеческие законы, которые мы чуть ни с молоком матери впитали, здесь извращены, если не сказать больше, уничтожены. А взамен тебе предлагается новый свод неписаных правил: "Тюремный кодекс"!.. Он не имеет ничего общего ни с моралью, ни с элементарными житейскими нормами. Что прикажете делать?.. Возмущаться?.. Протестовать?.. Бороться?.. Зряшное, гиблое занятие!.. Если хочешь выжить, спрячь свой гонор подальше и послушно выполняй всё, что от тебя потребует тюремная братва и начальство. Уголовник нагло отбирает у тебя пайку хлеба?.. Отдай…Пахан требует вылизать парашу?.. Лижи!.. И пикнуть не смей!.. Не то, хуже будет!.. Света белого не взвидишь!.. Недаром главный христианский постулат – смирение. В тюрьме это единственная спасительная соломинка. Только схватившись за неё, можно выжить. И то, бабушка ещё надвое сказала… Так что – смирись…
Павел Петрович ненадолго замолчал. Не просто опять окунуться в ту атмосферу, опять услышать до боли знакомый запах параши, ощутить своё безсилие перед тупой безнравственной силой и остаться равнодушным.
– На моё счастье, я постигал эту волчью науку уже в лагере. В Матросской Тишине всё было гораздо лучше, спокойней.
В камере их было четверо: сам Троицкий, директор крупного оборонного завода, профессор-биолог из Тимирязьевской академии и довольно известный поэт. Первым сломался оборонщик. Это был крупный громкогласный мужчина, привыкший распоряжаться и повелевать. Днём он ни секунды не сидел на месте, меряя камеру большими шагами из угла в угол, произносил страстные монологи, требовал бумагу и чернила, писал гневные письма Сталину, жаловался, грозил, возмущался. Это продолжалось два дня. На третий день после очередного допроса он вернулся в камеру совершенно другим человеком. Жалким, униженным, уничтоженным… Упав ничком на нары, уткнулся в жёсткую волосяную подушку и… заплакал. Не сдерживаясь, горько и безутешно. Оказалось, его лучший друг, с которым они прошли всю Гражданскую, которого он однажды спас от верной гибели, написал на него донос, а при очной ставке повторил написанное слово в слово.
Через два дня, ночью, директора увели, и больше сокамерники его не видели.
Следующим был профессор. Трудно понять, какую опасность представляли для мировой революции и строительства коммунизма белые крысы, а учёный занимался именно ими, но сидел он из-за них. Выступил как-то на международном симпозиуме в Париже, более того, написал научную статью и опубликовал её в каком-то иностранном журнале. В результате, обвинение в диверсии и шпионаже. Впрочем, это его нисколько не волновало. Главной заботой профессора было состояние здоровья любимой крысы по имени Офелия. Он страшно безпокоился, что в его отсутствие Офелию станут неправильно кормить, а это грозило крахом всем его экспериментам. И то, чего он боялся больше всего, случилось: Офелия, как и её знаменитая тёзка, скончалась. Известие о её кончине сломало учёного. Он сразу подписал всё, что от него требовал следователь, и признался в шпионаже в пользу… Лихтенштейна. Ему предлагали Германию, Японию, Италию… На худой конец – Данию!.. Какие страны!.. Одна лучше другой!.. Но не тут-то было! Профессор выбрал Лихтенштейн и упрямо стоял на своём. Может быть, именно своим упрямством он и сохранил себе жизнь. Как-то это звучало не слишком солидно: "Мы расстреляли шпиона из Лихтенштейна!.Во-первых, кто поверит, что он оттуда, а, во-вторых, уж больно страна несерьёзная.
Ему дали восемь лет и отправили в Норильск.
Ну, и наконец, известный поэт. Этот вообще вёл себя как-то неадекватно: то ли придуривался, то ли на самом деле слегка умом повредился. Говорил
Надзирателя, по всей видимости, расстреляли: больше он в их камере не появлялся.
А поэт куда-то пропал. Куда?.. Бог весть!.. Может быть, до сих пор сидит в какой-нибудь тюремной психушке.
Павел грустно улыбнулся, покачал головой и сказал:
– Вот и пришлось мне выбирать для себя тактику: как вести себя со следователем, когда придёт мой черёд идти на допрос. Меня почему-то поначалу не трогали – пять дней никуда не таскали.
– И что же ты выбрал? – спросил Алексей Иванович.
– Путём нехитрых логических построений я понял главное: нельзя играть по их правилам. Надо во что бы то ни стало заставить их играть в твою игру. Они – в шахматы, ты – в домино. Они – в домино, ты – в шашки. И так – без конца. Нельзя говорить с ними на одном языке. Они – по-русски, ты – по-японски. Хоть ты тресни! "Моя твоя не понимай" – и всё!..
Павел от души рассмеялся:
– Как они бесились!.. Конечно, понимали, что я издеваюсь, но ничего не могли поделать. Что возьмёшь с идиота?.. А мне хоть бы хны!.. Идиот, так идиот!.. Статус меня совершенно не волновал… А если бы я остался самим собой, они бы меня непременно сломали. На это они большие мастера!.. Там, за решёткой, нельзя бороться за своё достоинство.
– Почему? – удивился Богомолов.
– Потому что его там нет и быть не может. И у заключённых оно отсутствует, и у следователей тоже. Поголовно. Поэтому смирись… Стань юродивым. Сильного, гордого человека можно унизить, юродивого – никогда. Начни доказывать, негодовать, возмущаться, всё – ты погиб!.. Они заставят тебя ползать на брюхе!.. А что возмёшь с дурака?.. Только его дурость. Вот поэтому я и решил: стану идиотом.
Решение это у Троицкого возникло спонтанно. Его первым следователем был пожилой чекист с торчащим седым бобриком на голове и бровями домиком, отчего дознаватель производил впечатление насмерть перепуганного человека. «Ваше имя отчество и фамилия», – спросил он и уже приготовился занести ответ Павла в протокол. «Глупость какая!.. – подумал Павел. – Ведь он прекрасно знает, как меня зовут!» На кончике языка уже вертелась острота, как вдруг новая мысль остановила его: «Интересно, а если я не отвечу на этот идиотский вопрос, что он станет делать?» И Троицкий промолчал. Он сидел на табуретке, смотрел прямо в глаз «перепуганному» следователю, улыбался и… молчал. Тот повторил вопрос. От подследственного – ни звука. «Сейчас он плюнет на моё молчание, – думал Павел, – и просто запишет то, что и без моего ответа отлично знает…» Ничего подобного!.. Раз двадцать чекист повторил свой вопрос. Он задавал его с разными интонациями, пытался подсказать первые буквы фамилии, сердился, просил, предупреждал, что, мол, «в случае сопротивления следственной процедуре будет вынужден прибегнуть к более решительным мерам». Безрезультатно. Подследственный упорно молчал. Раздосадованный следователь вызвал конвой и приказал: «Уведите!».
Это была первая маленькая победа Троицкого. Он знал, впереди его ожидает долгая изнурительная борьба, но теперь появилась надежда: и у него есть свои верные козыри на руках.
Однако, уже следующий допрос показал – противник у него не так прост, как могло показаться на первый взгляд. Павел ожидал повторения пройденного, а вышло-то совсем наоборот: его никто ни о чём не спрашивал. Он сидел на табуретке час… два… четыре… семь… десять… Следователи менялись приблизительно каждые три часа. Кто-то из них читал книгу, кто-то решал кроссворды, а один даже заснул, уронив голову на руки. Вероятно, ночь накануне была слишком бурной и восстановить себя как следует бедняга не успел. О!.. Это был сладостный момент! Стараясь не шуметь, Павел встал и простоял неподвижно целую вечность – минут пятнадцать. Но всякому счастью приходит конец!.. Следователь нечаянно уронил на пол пресс-папье, проснулся, и Павлу пришлось опять плюхнуться на табурет и опять без движений сидеть и… ждать… ждать… Ждать, когда эта мука закончится. Примерно на пятом часу этого безсмысленного сиденья начались страшные боли в области крестца. Болел копчик. Причём боль с каждой минутой становилась всё сильнее, всё острее, пока не сделалась невыносимой. Насколько это было возможно, он пробовал менять положение: переносил тяжесть тела с одной ягодицы на другую, но это почти не помогало и кончилось тем, что Павел потерял сознание: свалился с ненавистного табурета на пахнущий скипидарной мастикой блестящий паркетный пол. Обморок его продолжался недолго – минуты полторы, не больше, но за это время он успел увидеть рождественскую ёлку, увидеть мать, отца и услышать, как музыкальная шкатулка играет: "Ах, мой милый Августин!..". Это мастика навеяла ему сладкие детские воспоминания: перед Новым годом полы в родительском доме всегда натирались скипидарной мастикой… Его окатили ледяной водой, подняли и вновь усадили на табурет. Так повторилось раза четыре: он терял сознание, его окатывали водой и снова сажали на место. Пытка эта продолжалась долго, очень долго, он даже потерял счёт времени, а когда вернулся в камеру, ему сказали, что он отсутствовал более двух суток и что испытание это называется просто и обыденно – "конвейер".