Пейзаж с падением Икара
Шрифт:
И продолжал абсурдную экскурсию — отправился в коридор, где снова скрылся в кладовке, — вообще, все его пути вели в кладовку. Бог знает, почему его туда тянуло. Наверно, искал там среди хлама свою утерянную память. Из кладовки он выходил с виноватым видом и говорил:
— Ничего не понимаю. Эта дверь раньше была здесь?
В сорок четвертый раз я «познакомился» с Олегом Фомичом и в сорок четвертый раз заселился в свою старую-новую квартиру. Причем хозяина как всегда нисколько не смутило, что у «нового» постояльца есть ключ от нее, и что вещи все уже на месте.
Обычно причуды Олега Фомича нравились мне, — или, вернее сказать: забавляли
Помню, зайдя в ванную, я прополоскал рот раствором соды (тщетно пытаясь задавить зубную боль), потом долго рассматривал себя в зеркале; выпятил подбородок, провел пальцами по горлу, ощущая щетинистую шершавость. Бритье всегда успокаивало меня, и сейчас, открыв горячий кран, я стал споласкивать скулы. Вода обжигала ладони, но не лицо. Крем для бритья плохо пенился, пришлось взбивать его помазком в эмалированной кастрюле, как гоголь-моголь. Развлекаясь, я соорудил из пены снежно-белую бороду, нацепил на голову красное с белой оборкой махровое полотенце и долго кривлялся, приговаривая «О-хо-хо! Я подарки вам принес», похлопывая себя по животу и жалея, что под рукой нет ни мешка, ни елки, ни снегурки. Но даже дурачества перед зеркалом, обыкновенно очень веселившие, теперь не помогали. Моя бритва похожа на скальпель хирурга — я никогда не пользуюсь безопасными игрушками от «Жиллет» — по-моему, главное очарование бритья заключено как раз в возможности случайно перерезать себе глотку; иначе — это просто скучно до безумия.
— Вы слышите меня? — раздался голос за спиной.
Я подскочил и обернулся. Стоявшая в дверном проеме старуха отшатнулась, сжав швабру руками, моргая испуганно.
— Стучать же надо, — буркнул я.
— Я стучала, право-слово, но вы как будто… напевали что-то про парфюм.
— Нет, нет, я просто задумался, — я ощутил дикий стыд, словно меня застали за чем-то неприличным. — А вы?..
— Я, — она выразительно махнула шваброй, — убираюсь. Можно?
— Да, конечно.
Старуха, пыхтя, втащила в ванную жестяное ведро (на стенках которого играли водяные блики) и стала полоскать в нем рваную тряпку.
Я повернулся к зеркалу, чтобы смыть остатки пены, но замер, заметив на скуле царапину — след неосторожной бритвы. Перед глазами поплыли круги, пол под ногами закачался, и я схватился за край раковины, чтобы не упасть.
— Вам плохо, Андрей Андреич?
— Что? — я обернулся: — Что вы сказали?
Старуха еще повозила мокрой тряпкой по кафелю, остановилась и посмотрела на меня.
— У вас губы дрожат.
— А? Это от холода, не обращайте внимания.
— А глаза — тоже от холода?
— А что с глазами?
— Вы так себя в зеркало разглядываете, как будто, право-слово, от вас кусок мяса оторвали, — она замерла, словно ожидая ответа, но я молчал, и она засуетилась, причитая испуганно: — Это не мое дело, конечно, не мое, право-слово…
Минуту я наблюдал за ней. Ее рыхлая фигура, облаченная в серый сарафан, ее лицо, похожее на оплывшую, потухшую свечу — все это раньше вызывало во мне брезгливость. Но теперь, после этих слов, я проникся к ней той симпатией, которую, наверно, упавший с качелей ребенок чувствует к незнакомой женщине, дующей на его разбитый локоть. Я почти сказал «спасибо», но одернул себя, подумав, что это прозвучит
— Вы устали, Нина Петровна, позвольте, я помогу вам.
Старуха нахмурилась.
— Чой-то вы чой-то?
— Я же вижу — вы устали. Отдохните. А я сам пока протру тут.
Я потянул швабру к себе, но уборщица и не думала уступать; на помятом, парафиновом лице ее отразилось тупое упрямство.
— Отдайте немедленно! Эт моя швабра! Я щас милицию вызову! Мили-и-иция!
Отповедь отрезвила меня — всплеск благодарности угас. Я снова увидел перед собой полусумасшедшую бабку, верящую в нечистые силы, и в то, что сын ее, давно пропавший без вести, скоро вернется из магазина с молоком. Теперь, сам не понимая, за что хочу отблагодарить ее, я отпустил швабру и отступил к зеркалу.
***
Запершись в комнате, я выложил на стол вещи, найденные в карманах нечаянно украденного пальто: огромная звенящая связка ключей, красный талисман в виде лошади, и — самое странное — листок бумаги, испещренный мелкими отверстиями, похожими на перфорацию или на шрифт Брайля.
Вопрос: какие выводы можно сделать о человеке по этим трем предметам?
Он надзиратель в тюрьме? Камнетес? Слепой?
Нет. Нет. Нет.
Это вранье, что человека характеризуют его вещи. Можете мне поверить: в карманах моей шинели, я помню, лежали грецкие орехи и фундук, но это ведь не значит, что я Щелкунчик. Или белка.
Я попытался вспомнить всех, кто был в купе — но тщетно. Тогда, полагаясь на силу своего воображения, я сел за мольберт, канцелярским ножом наточил карандаш и стал наспех, наугад рисовать портрет ограбленного человека.
Линия — еще одна — пара тонких штрихов — вот появились волосы, скулы и нос — вот проступили ямки в уголках рта. Закончив этюд, я отступил на шаг и пригляделся. Портрет, естественно, был безнадежно плох, но не это меня смутило — во-первых, лишь сейчас я заметил, что рисовал красным карандашом, а во-вторых, рисунок сам по себе производил странное впечатление: казалось, незнакомец потерялся — и теперь озирается, пытаясь отыскать глазами кого-то, оставшегося за пределами полотна.
К такому эффекту я точно не стремился.
Я все еще разглядывал его, когда в дверь вдруг постучали. На мгновение у меня мелькнула нелепая мысль, что это хозяин пальто — вернулся за ним.
Стоило мне щелкнуть замком, и незваный гость тут же потянул дверь на себя. На пороге стоял Петр Суханов, мой старый приятель еще со времен Академии живописи. Он был не один — стойкий запах кагора сопровождал его.
— Вдребезги! — гордо сообщил он и ввалился в квартиру, не дожидаясь приглашения — вполне в его стиле.
— Что значит «вдребезги»? Ты разбил что-то? — спросил я.
Он огляделся.
— Я? Нет. Просто мне нравится это слово. Вдребезги!
— Не ори, пожалуйста.
— Вдребезги-и-и-и!
Вообще он не буйный; дурной малость, но безобидный. Проблема в том, что алкоголь влияет на него специфически: крепленое вино не просто развязывает ему язык, оно пробуждает в нем горячее желание исповедаться; по какой-то необъяснимой причине он считает меня своим «лучшим другом», и поэтому именно мне каждый раз приходится выдерживать натиск его хмельной и многословной болтовни.