Письма 1926 года
Шрифт:
...Лазурь и робость детских лет... [179]
Это я еще помню. Кто ты, Райнер? Германец? Австриец? (Ведь прежде разницы не было? Я не слишком образована — обрывочно). Где ты родился? Как попал в Прагу? Откуда — «Цари»? Ведь это чудо: ты — Россия — я.
— Сколько вопросов!
Твоя земная участь волнует меня еще глубже, чем иные твои пути. Потому что я знаю, как это тяжко — все.
– -----------------
Давно ли ты болен? Как живешь в Мюзо? Красота! Высоко и достойно и серьезно. Есть ли у тебя семья? Дети! (Думаю, нет). Долго ли еще пробудешь в санатории? Есть ли у тебя там друзья?
179
Слова из стихотворения Рильке «Автопортрет 1906 года» («Новые стихотворения»).
Бульвар де Гранси, 3 (кажется, недалеко от Уши) — там ты найдешь меня [180] . У меня короткие волосы (как сейчас, в жизни никогда не носила длинных), и я похожа на мальчика, с четками на шее.
– -----------------
Сегодня ночью читала твои Дуинезские элегии. Днем мне не удается ни читать, ни писать, я занята хозяйством до поздней ночи, ведь у меня всего две руки. Мой муж — всю молодость был добровольцем, ему скоро 31 (мне будет 31 в сентябре), очень болезненный, а кроме того мужчина не может делать женскую работу, это ужасно выглядит (на женский
180
Цветаева называет здесь адрес пансиона Лаказ, где они с сестрой жили в 1903 году. Уши — предместье Лозанны, ныне — один из районов города.
181
С. Я. Эфрон приехал в Сен Жиль в последних числах мая. «Приехал С. Я., живет вторую неделю», — сообщала Цветаева О. Е. Колбасиной-Черновой 9 июня 1926 г. (Wiener slavistisches Jahrbuch. 1976. Bd. 22. S. 114).
Что тебе сказать о твоей книге? Высшая степень. Моя постель стала облаком.
– -----------------
Милый, я уже все знаю — от меня к тебе — но для многого еще слишком рано. Еще в тебе что-то должно привыкнуть ко мне.
Марина.
Валь-Мон, Глион сюр Территэ (Во)
Швейцария,
17 мая 1926
— «Марина, спасибо за мир!»... [182]
Как случилось, Марина, что твоя дочь могла сказать тебе это, и притом в трудные годы?! Кто в дни моего детства, какой ребенок, по крайней мере, в Австрии, Чехии, произнес бы, ощутив в себе неудержимость отзвука, такие слова?.. Возможно, это могла б сказать моя дочь, если б острей воспринимала слово и его возможности; однако то недолгое время, когда однажды я действительно был вместе с ней, лежит, собственно, еще в до-словесности: от появления ее на свет и до того, как ей исполнился год. Ибо дом мой и семейный очаг, возникшие отчасти вопреки моей воле, уже тогда распались, и, не расторгая брака, который длился менее двух лет, я вернулся к естественной для меня одинокой жизни; начался Париж: это было в 1902-м. Теперь моя дочь давно уже замужем и живет в Саксонии, в каком-то неизвестном мне имении, а моей внучке Кристине [183] , которую я могу представить себе лишь по разным маленьким фотографиям, минуло в ноябре два года, да и третий год ее жизни во многом уже позади... Все это, впрочем, совсем иная область, чем та, где стоит Мюзо, в котором с 1921 года (когда удивительнейшее стечение обстоятельств, нет, просто чудо, помогло мне найти его и удержать за собой) я живу одиноко (не считая редких дружеских визитов), так же одиноко, как я жил всегда, и даже более: в постоянном и подчас жутком нарастании того, что называется одиночеством, в уединении, достигающем крайней и последней степени (ибо раньше, в Париже, Риме, Венеции, где я жил подолгу один, не чувствуя своего одиночества, — в Испании, Тунисе, Алжире, Египте... в пронзительном Провансе... везде было какое-то соучастие, чувство сообщности и приобщенности): однако Мюзо, решительней, чем другие места, оставил мне лишь возможность свершения, прыжка в пустоту, отвесно, вознесения всей земли во мне... Да и что сказать тебе, милая, ведь ты держишь в руках «Элегии», держишь их в своих руках, возле своего сердца, что участливо бьется от близости к ним...
182
Первая строчка стихотворения Цветаевой 1918 года («Марина! Спасибо за мир! Дочернее странное слово. И вот — расступился эфир Над женщиной светлоголовой»). Опубликовано в книге «Психея. Романтика» (Берлин, 1923. С. 10; раздел «Стихи к дочери»). Один из экземпляров этой книги Цветаева послала Рильке (см. с. 89 настоящего издания).
183
Кристина Зибер-Рильке (1923—1947).
Эти стихи были начаты в не менее великом одиночестве, данном мне на Адриатике (1912), в старом (во время войны разрушенном) замке Дуино (возле Триеста), затем, в Испании и Париже, отрывочно приходили отдельные строки, и уже в 1914-м в Париже все могло б успешно срастись воедино, когда б не великий перелом мира, заставивший меня оцепенеть и застыть. Годы. И когда в 1919-м мне удалось, наконец, укрыться в Швейцарии — земле, где еще преобладали естественность и ненасилие... я уже не знал, сумел ли я спасти хоть что-нибудь из той долгой зимы бытия... я понял это лишь в 1921-м, в первый год моего одинокого пребывания в Мюзо, когда в замедленной по разным причинам природе моего сознания началось неслыханно быстрое прорастание сперва «Орфея» (каждая часть — в три дня!), а затем «Элегий», и за несколько недель стихи достигли полноты созревания, неудержимо, почти разрушая меня страстностью своего извержения, и все же — податливо, с такою чуткостью, что каждая (ты подумай!) из ранее возникших строк смогла занять собою то пространство, в котором она была естественной ступенью и голосом среди других голосов. И прежнее, слегка уже состарившись в местах разрыва, так плотно прилегло к тому, что жглось, и разгораясь сызнова от бесконечной близости и соседства, зажило так, что не осталось ни одного шва! Восторг и победа, Марина, не имеющие себе равных! Но чтобы этого добиться, мне необходим был тот избыток одиночества во всей своей убийственности. Однако, оттого ли, что, стремясь за пределы достигнутого, я пытался продлить невозможные условия чрезмерной отрешенности (не из упрямства, не из желания отвоевать у благодати еще что-то вдобавок, а лишь потому, что впустить к себе «другого», жить им и ради него значило бы мгновенно (или сразу вслед за мгновением) возложить на себя задачи и заботы, которых мне следовало остерегаться в ту пору, когда я совершил уже все, до и свыше предела, слишком много, чтобы так просто перейти затем к новому занятию), оттого ли (ибо сама работа, наша великая захватывающая работа отнюдь не мстительна и, даже выхватывая нас из самих себя, она отпускает не измученных и опустошенных, а вознагражденных сверх меры), оттого ли, что механически и слишком долго я терпел такое же необычное затворничество в героической долине, под солнечно-яростным небом виноградной страны, — впервые в жизни, и как-то каверзно, мое одиночество обернулось против меня, уязвляя физически и делая мое пребывание наедине с собой подозрительным и опасным, и все более тревожным из-за телесного недомогания, заглушившего теперь то, чем была обычно изначальнейшая для меня тишина. Поэтому сейчас я здесь, в Валь-Мон, в третий раз (я приезжал сюда на более короткий срок в 1924 и 1925), отсюда мое долгое пребывание в Париже (с января до середины августа 1925), где, казалось, в любом явленьи был поистине противоток и противовес той жизни, к которой располагает Мюзо; отсюда и моя нерешительность, что мешает мне вновь вернуться в мою надежную башню и уединиться в ней со всеми опасностями, заложенными и развившимися во мне... Что находят врачи? Заболевание нерва, который называется «Grand Sympathique» [184] , того большого прекрасного нервного ствола, на котором если уж не цветы, то (наверно) ослепительнейшие
184
Большой Симпатический (фр.).
Марина, милая, все это — о себе, прости! Но прости меня и в обратном случае: если вдруг я перестану сообщать тебе, что со мной происходит, ты все равно должна писать мне всякий раз, когда тебе захочется «лететь». Твой немецкий. Нет, «спотыкаться» не приходится, но иногда в нем чувствуется затрудненность, словно кто-то, сбегая по каменной лестнице, ступени которой неодинаковы по высоте, не может, по ней спускаясь, рассчитать, когда нога его завершит спуск: сейчас или позже, несколькими ступеньками ниже, чем ему казалось, внезапно. Какой ты обладаешь силой, поэтесса, что и в этом языке способна достигать своей цели, быть точной и оставаться собой. Твоя поступь, напоминающая о ступенях, твой голос, Ты. Твоя легкость, твоя спокойная, твоя щедрая тяжесть.
Знаешь ли, что я переоценил свои силы? А ведь еще десять лет назад я почти без словаря читал Гончарова и все еще довольно свободно читаю русские письма, и часто какое-нибудь из них видится мне в таком свете, при котором все языки — один язык (а этот, твой, русский, и без того очень близок ко всеобщему!) [185] — не потому ли я и переоценил свои силы?.. Марина, мне трудны твои книги, несмотря на то, что ты помогаешь мне в самых сложных местах [186] , — я слишком долго ничего не читал систематически, лишь отдельные вещи, например (в Париже), несколько стихотворений Бориса в какой-то антологии. О, если бы я мог читать тебя так же, как ты читаешь меня! И все же две книжечки сопровождают меня от окна к постели, и я предпочитаю их тем, которые читаются просто.
185
Об этих словах Рильке Цветаева вспоминает в одном из своих писем к Тесковой, вольно соединяя их при этом с вопросом, содержащимся в его письме к ней от 19 августа: «В предпоследнем письме его вопрос: как слово «Nest — in Deiner Sprache, die so nah ist, alle zu sein"» * (Письма к Тесковой. С. 52; письмо относится к 1927 г.).
186
Имеются в виду пояснительные пометы (маргиналии), сделанные Цветаевой на полях посланных ею Рильке книг: «Стихи к Блоку» и «Психея. Романтика».
Послать тебе мою фотографию из паспорта мне помешало не тщеславие, а на самом деле сознание того, насколько случаен этот моментальный снимок. Но я положил его рядом с твоим: привыкни к этому сперва на фотографии, ладно?
Райнер
В ближайшее время мне придется съездить на один день в Мюзо, там я найду для тебя несколько маленьких и относительно удачных фотографий, сделанных в позапрошлом году. Я избегаю позировать фотографам и художникам. Шумов не снимал меня.
— Пришли мне скорее свою, другую! —
Глава IV
После решения отложить поездку на год приподнято-счастливое состояние Пастернака сменяется угнетением и тоской. Эти чувства усугублялись тем, что от Цветаевой не поступало никаких известий — ни о Рильке, ни о том, как воспринял он письмо Пастернака.
Только 18 мая пришло к Пастернаку долгожданное известие от Рильке. «Получение этой записки было одним из немногих потрясений моей жизни, я ни о чем таком не мог мечтать», — пишет Пастернак через тридцать лет [187] .
187
1 Письмо к З. Ф. Руофф от 12 мая 1956 г. // Вопр. лит. 1972. № 9. С. 171.
16Предположительно «История одной контроктавы» (см.: Изв. АН СССР. Сер. лит. и яз. 1974. № 2. С. 150—161; публ. Е. Б. Пастернака).
36Н. А. Нолле-Коган.
37Из стихотворения «В седину — висок» (Избр. произведения. С. 273).
В заказном конверте, посланном из Сен-Жиля Цветаевой, содержалось два голубых листка. Один из них — от Рильке с тем самым письмом, которое, по словам Пастернака, ему грезилось и которого он «и в сотой доле не заслуживал».
Валь-Мон, Глион, (Во)
Дорогой мой Борис Пастернак,
Ваше желание было исполнено тотчас, как только непосредственность Вашего письма коснулась меня словно веянье крыльев: «Элегии» и «Сонеты к Орфею» уже в руках поэтессы! Те же книги, в других экземплярах, будут посланы Вам. Как мне благодарить Вас: Вы дали мне увидеть и почувствовать то, что так чудесно приумножили в самом себе. Вы смогли уделить мне так много места в своей душе, — это служит к славе Вашего щедрого сердца. Да снизойдет на Вас всяческое благословение!
Обнимаю Вас. Ваш Райнер Мария Рильке.
Пастернак всю жизнь хранил оба эти листочка; отправляясь в длительную поездку, он всегда брал их с собой. Летом 1960 года мы их вынули из конверта с надписью «Самое дорогое», который лежал в кожаном бумажнике в кармане его пиджака.
На втором, протертом по сгибу, по-немецки рукою Цветаевой было переписано из письма Рильке к ней:
«Я так потрясен силой и глубиной его слов, обращенных ко мне, что сегодня не могу больше ничего сказать: прилагаемое же письмо отправьте Вашему другу в Москву. Как приветствие» [188] .
188
Эти строчки из письма к Цветаевой ошибочно опубликованы как приписка к письму Рильке Пастернаку (Rilke R. M. Briefe aus Muzot 1921 bis 1926. S. 394).