Письма к Максу Броду
Шрифт:
Ф.
[Открытка, Кирлинг, штемпель 20.V.1924]
Дражайший Макс, вот у меня еще и книга, такая великолепная на вид, ярко-желтое и красное с черным, очень привлекательная, а сверх того, бесплатная, очевидно, подарок от фирмы Таубелес [136] — наверное, я был слегка нетрезв (а так как я получаю в день до двух уколов, опьянения накладываются, всегда остается хмельной остаток), если, невинно подстрекаемый Дорой, нагло и прямо попросил тебя «обеспечить» меня книгой. Я бы охотнее принял сильную инъекцию алкоголя во время твоего приезда, которому был так рад и который прошел так грустно, чтобы быть больше похожим на человека. Впрочем, этот день не был каким-то дурным исключением, не думай, он был просто хуже предыдущего, а все, включая температуру, идет таким же образом. (Сейчас Роберт пытается помочь пирамидоном.) Кроме этих и прочих печальных обстоятельств, есть, конечно, и некоторые мелкие радости, но рассказать о них невозможно, или я придержу их до какого-нибудь визита, вроде того, что я так прискорбно испортил.
136
Книжный магазин в тогдашней Праге, через который я послал книгу (не помню какую).
Прощай, спасибо за все.
Ф.
Привет Феликсу и Оскару.
Макс Брод
О ЛИЧНОСТИ КАФКИ
Никто бы не склонил Кафку к тому, чтобы повторить эти слова Горация, обращенные к Меценату. Натолкнувшись в очередной раз на этот стих Горация, я вдруг подумал о решающей разнице двух писателей, и эта разница, даже если отвлечься от ритуальных условностей римлянина, лучше всего характеризует Кафку. Нет, мой друг ни за что на свете не пожелал бы стукаться головой о звезды. Девизом его жизни было: оставаться в тени — быть незаметным. Незаметным было всегда его поведение, почти никогда не повышал он голос, а если оказывался среди незнакомых людей, то чаще всего умолкал вовсе. И только вдвоем с кем-нибудь или втроем он избавлялся от своей застенчивости — и тогда прямо-таки фонтанировал экспромтами, приоткрывавшими то богатство еще нереализованного воображения, которое носил в себе этот скромник. Никогда больше не приходилось мне наблюдать столь бурное извержение картин и мыслей в самых причудливых переплетениях фантазии. Одна из последних опубликованных его книг — «Свадебные приготовления в деревне» — содержит, словно в подтверждение моих слов, великое множество начатых и не доведенных до конца историй, сюжетов, размышлений. Здесь просто кладезь фантазии, напоминающей о тысяче и одной ночи Востока: столь мощный поток света, как в случае с фрагментами Новалиса, ослепляет и даже пугает, и если сравнить доведенное до конца с тем, что осталось в замыслах, то придется признать, что мы имеем дело только с осколками монументов. «Америка», «Процесс», «Замок», «Превращение», «В штрафной колонии» — все это представляется только случайной добычей, чрезвычайно малой в сравнении с тем, чего лишила нас судьба в виде ранней смерти Кафки. Чтобы оценить все, нужно постоянно иметь в виду и то, что осталось в набросках, не обретя законченных очертаний. И такой титан жил среди нас, как карлик. «Только нищие скромничают», — утверждает Гёте. Но кто близко наблюдал Кафку, мог бы вывернуть этот афоризм наизнанку: «Всякий хвастун — нищий».
Мне хочется теперь снова представить себе облик моего друга. Худощав, высок, слегка сутуловат, глаза карие с серебристым блеском, цвет лица смуглый, черные как смоль волосы ежиком; красивые зубы, обнажающиеся при вежливой улыбке, по большей части, однако, красиво очерченное лицо омрачено выражением тоски и отрешенности; но на нем никогда нет недовольства и раздражения, сама сдержанность; в редкие моменты (в ранние-то годы они случались почаще, особенно до болезни) оно принимало выражение ребячливой смешливой наивности — хотя и с промельками подавляемой едкости, с тягой к розыгрышам, в которых он тут же и раскаивался. Костюм темно-серых или темно-синих тонов, без отделки, гладкий, без претензий на сверхэлегантность, одет был всегда со вкусом, с иголочки, выразительная, но всегда в меру жестикуляция узких рук. Никаких испанских беретов, никакой гривы, вообще никакого вывешивания признаков принадлежности к поэтическому цеху — ни шляпы в стиле карбонариев, ни галстука-бабочки а-ля Байрон, как теперь вдруг ему приписывают иные мемуаристы. Совсем простой человек и в то же время во всем изысканный, как принц крови, — таким он предстает передо мной. Наглухо закрыт, и необыкновенной доброты при этом. Он, вечно казнивший себя за холодность и безлюбие (по его собственным меркам), был на самом деле самым заботливым другом и компаньоном. Я часто вспоминаю о том, с какой трогательностью он стремился хоть чем-то украсить жизнь старой служанки своей семьи фройляйн Вернер, о которой давно все забыли, а он то и дело норовил преподнести ей билет в театр или что-нибудь в этом духе. Когда же сам он ослабевал от болезни, то уговаривал других помочь тем, кто в этом нуждался. Тому немало примеров находится в его «Письмах». Всяческий эгоцентризм бывал ему неприятен. Пока позволяли силы, он всегда старался взять на себя часть боли другого, облегчить его участь, подсказать правильный выход — и делал это всегда благородно, не привлекая к себе внимания. Спутница его жизни Дора Диамант рассказывала мне, как они с ним однажды на прогулке встретили плачущую девочку в берлинском парке в районе Штеглица. Она плакала, потому что потеряла куклу. Кафка принялся утешать ее, но девочка была безутешна. «Но ведь твоя кукла вовсе не потерялась, — сказал он тогда девочке. — Она только уехала, я встретил ее на вокзале и разговаривал с ней. Она сказала, что напишет тебе письмо. Будь завтра здесь в это же время, и я принесу тебе письмо от нее». Тут малышка перестала плакать — а на следующий день Кафка действительно принес ей письмо, в котором кукла писала о своих приключениях. С тех пор началась оживленная переписка, которая продолжалась несколько недель и оборвалась, только когда больной писатель вынужден был поменять место жительства и отправился в путь по последнему в своей жизни маршруту Прага — Вена — Кирлинг. Под конец он, несмотря на всю предотъездную суету, не забыл передать девочке новую куклу, уверив ее, что эта — та же самая, только чуть изменившая свой облик вследствие многочисленных дорожных пертурбаций. Вся эта доброта и лукавая изобретательность — не напоминает ли она атмосферу «Сокровищницы рейнского домочадца» Гебеля, то есть ту книгу, которую он особенно любил, наряду с «Вандбекским посланником» Клаудиуса и «Кротким законом» Штифтера? Здесь, в этих тихих идиллиях, а вовсе не в сенсационных ужасах Эдгара По, он чувствовал себя как дома — здесь было то направление, в котором он развивался и хотел развиваться. Если бы он остался в живых, то нам еще довелось бы узнать совершенно неожиданные повороты его фантазии. Может быть, он и вовсе прекратил бы писать и вся его творческая страсть нашла бы выход в богоугодной жизни наподобие Альберта Швейцера, великого целителя. Многое, что я слышал из его уст, указывало на это. Однако бесполезно гадать о том, что он всегда так тщательно скрывал. Показательнее всего из того, что о нем рассказывается, представляется мне история об одном его соученике по гимназии, ныне составившем себе имя. Ему, среди прочих, предложили поучаствовать в сборнике воспоминаний о Кафке. И он, проведший с Кафкой восемь лет за одной партой, откровенно признался, что не может ничего вспомнить о своем товарище — настолько тот был неприметен.
Что в глазах людей незначительно, может многое значить в глазах Бога — и наоборот: что в глазах людей предстает нарастающим комом сенсаций — как, например, посмертная слава Кафки со всем, что ей сопутствует, — то в глазах Господа может не значить ничего ровным счетом. Если мы приступим к книгам Кафки с добротой и смирением, то будем вправе рассчитывать, что и нам достанет чего-либо от той чистоты и сердечности, к которым был устремлен он сам.
Во время наших совместных путешествий мы с ним вели дневник. А поскольку мы с интересом наблюдали не только новые ландшафты и новых знакомых, но и с неиссякаемым интересом — друг друга, то неудивительно, что в моих (неопубликованных) дневниках нашлось немало записей о Кафке и его высказываний. Взаимное наблюдение нередко сопровождается всякого рода колкостями. Здесь я приведу лишь несколько пассажей, и, конечно, они не вполне передают общее настроение этих записок.
От путешествия 1911 года (Цюрих, Лугано, Милан, Париж) сохранились толстые тетради. Дневники Кафки об этом путешествии опубликованы. На первой же странице моего дневника содержится запись о том, что план написать совместный роман об этом путешествии двух друзей возник в голове Кафки. Там значится: «Предложение Кафки сообща написать о нашем путешествии. Обозначен неточно (им самим)». — И вскоре после этого: «Не пришло ли в голову хотя бы одному патриоту измерить площадь Швейцарии так, чтобы и плоскости гор были исчислены как равнины. Тогда бы величина оказалась больше, чем у Германии». — Далее: «Вообще-то я покидаю курорт в раздражении, но, может, прав Кафка, заметивший, что курорты обнаруживают свою прелесть только после длительного пребывания». — В связи с преизбытком англичан среди путешествующих я делаюсь запись: «Разговор о Пиквиках». — Во Флюэлене: «Кафка покупает себе драгоценный камень за сорок сантимов». — Кафка: «Когда пишешь слишком много заметок, многое остается незамеченным. Это как со зрением вообще: нужно все время начинать сначала. Но если это крепко себе усвоить, то, может быть, и заметки тогда не помешают видеть». — «Вернуться к естественности первобытных людей. Устроим себе на каменистом побережье гладкие каменные сиденья из больших камней. Под кустом на скале, свесив ноги в морскую воду. Врастем в ландшафт. Туристы станут
Присовокупляю здесь и список книг, который написал сам Кафка и который я нашел в своих бумагах. Прочитал ли он все тут перечисленные книги или только наметил прочитать, теперь уж не установишь. О некоторых я точно помню, что он их читал, к примеру — Шпейера.
Список таков:
Ландауэр «Письма о французской революции». «Лучшие русские письма».
Зигмунд Мориц «За спиной Бога».
Вильгельм Шпейер «Когда мы были счастливы», «Печаль времен года».
Винсент Ван Гог «Письма Эмили Бернар и Полю Гогену».
Артур Холичер «Путешествие по еврейской Палестине».
Уолт Уитмен, 2 тома.
Аннета Кольб «Экземпляр».
Теодор Хекер «Сатира и полемика».
Делакруа «Дневники».
26 января 1911 года (не во время путешествия) я записываю такой разговор с Кафкой: «„Мне, что ни день, хочется прочь с этой земли“, — сказал он. — „Чего же тебе не хватает?“ — „Да ничего, кроме меня самого“». — Работает он мало. После обеда спит или просматривает журналы в музее искусства. — На вопрос, отчего, собственно, он загрустил, отвечает: «У меня сотни неверных ощущений, самых ужасных. Верные никак не пробьются наружу, разве что едва-едва их слабенькие обрывки». — Потом мы приходим к заключению, что наша банальная профессия делает нас несчастными, потому что не оставляет времени на занятия художеством. Я уговариваю его, вполне наивно, все же не бросать литературный труд. «Постарайся, ладно?» Он не отвечает. И мешает тем самым продолжению доверительного разговора. Нередко он убегает в себя, видимо, ему это необходимо, я совсем не в обиде. Он держит дистанцию, минут десять молча идет рядом, не отвечая на мои вопросы. «Что же это за фальшь, которую ты ощущаешь?» — «Трудно сказать». — «Но если у тебя случаются тысячи таких фальшивых мыслей и ощущений, то хотя бы об одном из них ты бы мог мне сказать». Он снова молчит. — Еще одна моя запись: «Он не может решиться сделать самое простое — например, отослать рукопись (хотя Пауль Виглер, в то время редактор „Богемии“, его об этом просил) или ответить на письмо девушке, хотя бы открыткой. Потому что он все хочет сделать безупречно! Это меня в нем восхищает. Когда же ему что-нибудь подобное удается, он счастлив, нахваливает себя без удержу — как и всех, кто чего-то добивается в практической жизни, причем так, будто они совершают геройство. Какое-то время он не хотел ничего другого, как экономить. Страшно радовался (или делал вид), когда кто-нибудь платил за его кофе. Конечно, то была только игра. В действительности он был необыкновенно щедр на подарки, что, к примеру, доказал, подарив мне на свадьбу двадцать томов словаря Мейера, а кроме того, и множество дорогих книг (Стефан Георге, экземпляр шикарного нумерированного издания Гофмансталя и т. д.)».
Однажды я отметил, в какой восторг он пришел от «Подростка» Достоевского и как он с пафосом, громким голосом прочитал мне начало пятой главы — то место, где герой излагает свой парадоксально-фантастический план обрести богатство, описание нищего на волжском пароходе и т. д. — Кафка среди всех писателей нашего столетия, безусловно, один из самых самостоятельных и своенравных (если понимать своенравие как собственный норов). Но эта история с пятой главой указывает на то, сколько всего дал ему метод Достоевского.
Особенное влияние оказал на Кафку, далее, и том китайской лирики (в немецком переводе Ганса Хайльманна), вышедший в издательстве Пипера в качестве первого тома серии «Ваза с фруктами». Содержащийся там простой прозаический подстрочник дает, надо полагать, гораздо более точное представление о предмете, чем искусственные рифмованные переложения Клабунда, Эренштайна, Демеля и других поэтов, особенно же посредственные тексты Бетге, к сожалению использованные Густавом Малером в его «Песне о земле». Я весьма сожалею, что этот столь важный том Ганса Хайльманна давно распродан и никогда больше не переиздавался. Кафка очень любил эту книгу, временами предпочитал ее всем другим и то и дело с восторгом читал мне что-нибудь из нее вслух; а в конце концов он мне ее и подарил. Она и сегодня содержится в моей библиотеке. — Его радость началась уже с первых страниц этой книги, с введения, из которого он любил приводить мне простоватые, еще не «зализанные» другими переводами строки:
Луна прекрасна, прекрасна, сидишь одиноко,Впереди у крыльца две сосны.С юго-запада дуют тихие ветры —и так далее.
Потом и из самой книги древняя «Песнь неизвестного поэта»: «Готовлюсь к борьбе». Она начинается так: «Восстань, жена, воткни свою длинную спицу в розовое шитье и принеси мне мое оружие». Потом в четырех стихах описывается это оружие, которое жена возлагает на мужа: мечи, копья, лук и стрелы. А под конец Кафка с неподражаемой театральной наивностью разыгрывал все в миметической сценке: «А теперь трепещи и беги — ибо с таким ужасным лицом я иду на врага!»