ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея
Шрифт:
— Что? Он сам? — первосвященник вскочил с места. Продолжающееся уже много часов разбирательство истощило запас его терпения. Он стал сыпать лихорадочными вопросами: — Так Он Сам хотел разрушить Храм?
— Да, я теперь припоминаю, Он так в точности и сказал, — воскликнул первый свидетель. — Он даже говорил, что построит его за три дня…
— За три дня! — прыснул молодой Ханан. — За три дня? Не иначе как чудом?
— Он даже сказал, — затараторил второй свидетель, — что не руками его построит…
— Нет, — поправил его первый, — так Он не говорил.
— Нет, говорил! Ты разве не слышал? — возмутился второй.
— Нет, не говорил, Семей…
— Свидетели не согласны друг другом, — заметил Иосиф.
— Так как же, наконец? — раздражился Каиафа, и в голосе его зазвучала угроза. — Ну, соображайте! Соберите всю вашу дурацкую память и отвечайте: говорил или не говорил?
— Нет, досточтимейший! — гаркнул первый.
— Говорил! — одновременно с ним выкрикнул другой. — Он говорил, что Сын Яхве построит новый Храм!
Воцарилась мертвая тишина. Этот амхаарец позволил себе произнести вслух Имя Всевышнего. Его следовало за это немедленно изгнать,
Зал замер в ожидании. Но Каиафа даже не взглянул на перепуганного своей незадачливостью свидетеля, а обратил взгляд на Учителя, стоявшего между двумя стражниками, как дерево, по–прежнему сильное и несокрушимое, хотя и с облетевшей листвой…
— Послушай, Ты! — крикнул Каиафа. И добавил торжественным тоном: — Во имя Всевышнего приказываю Тебе отвечать: Ты Мессия и Сын Яхве?
Мы немедленно склонили головы и закрыли глаза. Только в таком заклинании и только первосвященнику позволено произносить страшное Имя Сущего. У меня заколотилось сердце. Я взглянул на Учителя. Каким бы ни был Каиафа, но когда он совершает подобные действия, он перестает быть обыкновенным человеком. Я понял, что Учитель будет вынужден ему ответить. Только что Он ответит? Опять произнесет слова, за которыми распахнется бездна? Учитель медленно поднял голову. Покрытое кровоподтеками и распухшее лицо Его в эту минуту излучало такую же силу, как тогда, когда Он одним коротким словом изгонял бесов или вызвал Лазаря из темного гробового отверстия… Если тучный сын Ветуса одним своим заклинанием вырос до размеров сверхчеловека, то в еще большей степени свершилась эта перемена в избитом униженном Узнике. А что, если Он действительно ждал этой минуты, чтобы, наконец, разрушить все то, что Он пришел разрушить? Мое дыхание участилось. Моя жизнь была на Его губах. Грозил грянуть гром и потрясти дом Кайафы. «Может быть, — лихорадочно думал я, — у Него, как у Самсона, отросли волосы?» Я чувствовал, как реет над головами тревога. Все: члены Синедриона, служба, стража, свидетели — весь Иерусалим, смотрели сейчас в лицо Учителя. Тогда я один искушал судьбу — теперь это сделал Каиафа своим заклинанием… После того, как прозвучит ответ, уцелеет только один из двух: либо Он, либо первосвященник…
— Ты сказал, — донеслось до меня. Но этот голос не был громом. Неслыханное признание упало не молнией, а было произнесено наболевшими опухшими губами. — Ты сказал… И потому вы увидите Сына Человеческого грядущего в силе Божией…
Воздетые в ритуальном жесте руки Кайафы упали, он схватился толстыми пальцами за горло, как будто ему не хватало воздуха. Послышался треск рвущейся материи. Порывистым движением человека, которому тесно в рамках предписанного ритуалом, первосвященник разорвал на себе одежду до самого низа.
— Богохульни–ик! — голос из крика перешел в визг, потом в шепот. — Богохульник! — Каиафа повернул к скамьям побагровевшее лицо. — Вы слышали? Слышали? Может быть, еще нужны свидетели? Разве все мы не стали свидетелями?
Члены Великого Совета повскакивали с мест. Крики «Богохульство! Богохульство!» сопровождались треском разрываемой одежды. «Помните: рвать надо снизу!» — крикнул Ионафан. Посреди всей этой суматохи один только глава Совета сохранил присутствие духа и теперь напоминал нам, что ритуал дозволяет только первосвященнику рвать на себе облачение сверху вниз; все остальные должны были делать это наоборот: снизу вверх…
Перебросившись парой слов с Иосифом, я одиноко прогуливался по двору. Я размышлял… Мысли распирали мой череп, как тяжелые дыни ветхую корзину. Я размышлял: что все это означает? На торжественное обращение первосвященника, Он дал ответ, что Он — Мессия и Сын Всевышнего; однако этими словами Он не убил Своих врагов наповал, хотя такого рода признание должно обрушиваться, подобно лавине в горном ущелье… Почему самые сверхъестественные вещи Он преподносит как нечто обыденное, само собой разумеющееся? Кто Он? Разве затем мы столько столетий ожидали Мессию, чтобы Он первым своим признанием обеспечил себе смерть? чтобы Он был осужден еще до того, как начался над Ним суд (а в том, что это так, я не сомневался после первого же заседания Синедриона в этом году)? Перерыв, устроенный главой Совета, необходим только для того, чтобы вынести приговор днем. Правда, когда речь идет о смертном приговоре, то он должен быть утвержден Пилатом, но я ни секунды не сомневаюсь, что этот изверг утвердит его без малейших колебаний. Если бы речь шла о помиловании, тогда еще можно было бы ожидать от него сюрпризов; но только не тогда, когда речь идет о смерти!.. Итак, Его ждет смерть… Кто будет голосовать против? Я, Иосиф, возможно, еще несколько человек… Не наберется и шести голосов… Что же делать? Иосиф считает, что надо протестовать против приговора, настаивать на том, что ночное разбирательство незаконно, что Учителю не дали защитника, что, наконец, упоминание «Сына Божьего» имеется в Писании… Но здесь дело не в упоминании. Мне–то известно больше… Всего лишь несколько часов назад Иаков повторил мне Его слова: Он говорил ученикам, что Он и Отец — одно… Он действительно считает себя Сыном Божьим! Он так считает… А кто Он на самом деле? Три года я присматривался к Нему: издалека и вблизи. Он говорил и делал вещи неслыханные. Никогда еще не было человека подобного Ему. Никогда не было человека… Совершая самые невероятные деяния, Он при этом всегда оставался человеком… Воскрешал мертвых, а Сам дрожал от холода в морозное утро… Я сто, тысячу раз наблюдал все эти противоречия. Значит, Иуда
У меня лопалась голова от этих мыслей. Я бесцельно кружил вокруг костров; сидевшие здесь люди угомонились и тихо подремывали. И только с другой стороны дворца доносились крики. Я избегал приближаться туда. Когда Ионафан приказал вывести Его из зала, была опасность, что Его могут разорвать в клочья: стражники, слуги, сами члены Синедриона ринулись на Него с кулаками. Его пинали и били до тех пор, пока Ионафан не прикрикнул: «Смотрите, не убейте Его! Помните, что Он еще не осужден!» Тогда они несколько поумерили свой пыл и вместо побоев стали поочередно плевать Ему в лицо. Иосиф хотел было вступиться за Учителя, но Иосифа самого обступили со всех сторон и оттеснили в зал совещаний. В этот момент я и выскользнул в двор. Да, я ничего не сумел для Него сделать… Почему я такой трус? Иакова приводило в отчаяние, что все Его ученики разбежались, но чем, собственно говоря, эти ничтожные амхаарцы могли бы Ему помочь? А я… что могу я? Если была бы возможность подкупить кого–нибудь, то я не пожалел бы денег, пожертвовал бы своим состоянием… Я готов выполнить наш уговор… Он говорил тогда: «Отдай Мне свои заботы и возьми Мой крест…» Крест? Я снова почувствовал ледяную дрожь во всем теле. Крест… Он так часто говорил о нем, словно знал, что Ему уготована такая смерть. Потому что если Он умрет, то на кресте. Для того ли мы выпрашивали у Пилата гарантий, что он не будет больше предавать казни через распятие?… «А теперь, — скажет он, — сами этого захотели?» Как же мне взять на себя Его крест? Дать распять себя вместе с Ним? Но это было бы самоубийство. Разве кто–то желает моей смерти? Зачем мне, человеку деликатному, рассудительному, умному и уважаемому, напрашиваться на самую позорную из смертей? Впрочем, крест… Невозможно представить себе смерти более страшной, чем это умирание разодранного, растянутого на глазах у всех человека, медленно ждущего пока судороги остановят биение его сердца. Не смерть страшна, а умирание; а на кресте это умирание — бесконечно! Когда я представляю свою смерть, то неизменно желаю себе, чтобы я мог умереть, как уснуть… Разве что смерть… Откуда мне знать, когда началось умирание Руфи? Когда начался ее крест? Иногда говорят: «Он умер легко…» Разве можно умереть «легко»? Нет, нет, не существует такой силы, которая в эту страшную ночь заставила бы меня принять на себя Его крест. Почему Его ученики не делают этого? Они все разбежались, а я должен умирать? Нет и нет! лучше закрыть глаза на все, что было и будет… Любое воспоминание можно выкинуть из памяти. Наш уговор… Какая теперь разница?! Что я, собственно, от этого получил? Руфь умерла, а теперь я и сам умираю от страха. Он, по крайней мере, умрет за Свои проповеди, за рассказы о Своем Царстве, которого, наверняка, не существует… Если Всевышний так бесконечно милосерден, о чем Он столько раз говорил, то должен знать, что люди — всего лишь жалкие создания, не способные противостоять страху… Возможно, встречаются такие, которые умеют не думать о том, что будет. А я всегда об этом думаю. Меня охватывает ужас предвидения. Таков уж я есть, и мне уже не стать другим. Чем же Его учение утешительнее по сравнению с прежним, гласящим, что любого — праведника или грешника — ждет холодное, темное и скорбное царство мертвых? Как можно отдать жизнь за то, что, возможно, и является чудом блаженства, но чего нельзя себе представить? Царство… Неужели Он пришел только для того, чтобы рассказывать о том, чего не могут увидеть глаза живого человека? Зачем вообще Он пришел? Он ворвался со Своими безумными мечтами в мир, с которым мы уже научились как–то справляться… Когда Руфь умерла, то я думал, что ничего мне уже не осталось. Но жизнь оказалась сильнее. Я снова начал есть, спать, строить планы на будущее… Значит, можно все–таки пережить даже смерть самого дорогого человека. Все можно… Зачем тогда помнить об этом… Царстве?
Я продолжал ходить взад–вперед, дрожа от холода. Я останавливался у костров, но будучи не состоянии оставаться на месте, снова принимался бродить. Моя тень оказывалась то передо мной, то сбоку, то убегала назад, как полы плаща. Тихонько ревели голодные ослы. Где–то вдали за городскими стенами раздалось пенье петуха. С улицы доносились людские крики, как сигнал надвигающейся грозы, которой уже нельзя предотвратить. Время тянулось бесконечно, как знакомая до мельчайших подробностей дорога.
Вдруг крики, до сих пор слышимые издалека, стали приближаться. Надо было бежать, но мои ноги словно приросли к земле. Я остановился, съежился и закрыл глаза, словно ожидая удара по голове. На меня надвигалась крикливая орава людей. Другие торопливо вставали от костров, спеша принять участие в измывательстве над Учителем. Кто–то рядом со мной вскрикнул. В тот же миг меня толкнул высокий мужчина, бежавший, закрыв лицо, в сторону ворот. В его облике мне почудилось что–то знакомое, но у меня не было времени присматриваться: мимо меня уже валила толпа, состоящая из слуг, стражников, молодых левитов и фарисеев. Под свист и улюлюканье вели Учителя. Я видел Его одно мгновенье: заплеванное лицо, на голове шутовской венец из соломы, связанные назад руки и страдальческий взгляд, скользящий по лицам людей и сбегающий с них, как лучи лунного света сбегают с листвы… На миг Его взгляд остановился на мне… В Нем уже не осталось ничего от могущественного чудотворца. Какой–нибудь час назад, когда Каиафа воззвал к Нему с заклинанием, Он был носителем слова, способного всех поставить на колени. Теперь это был всего лишь Человек, которого столкнули на самое дно человеческого убожества: нищий, прокаженный, больной, узник — все сошлось в Его лице… Он прошел мимо меня, как призрак, но в моих глазах отпечатался Его образ… Толпа повлекла Его дальше: они плевали в Него, шпыняли, отдавали шутовские поклоны. Я остался стоять на месте, терзаемый противоречиями… Если бы в Нем осталось хоть что–нибудь от прежнего Учителя, то тогда мне было бы легче Его защищать! Но как вступишься за того, кого собственная слабость сделала — не знаю, как лучше выразиться, почти отталкивающим что ли…