По обрывистому пути
Шрифт:
Потом она отошла надолго от всей их компании, словно и не жила в слободке. Только раза два в год заходила по праздникам вместе с матерью — грызла орехи и благонравно сидела, не ввязываясь ни в какую игру, наконец и совсем отстала от их дома.
Когда она зачастила снова к Любаше, Илья удивился, как она выросла. При встрече с ней, как со взрослой барышней, он снимал с головы картуз, а когда она как-то заговорила, он в смущении сказал ей «вы». Илья заметил, что это смутило так же ее, что она покраснела от этого обращения… Впрочем, в последний год они почти не встречались даже тогда, когда Луша приходила к Любаше: как-то случайно не совпадала его рабочая смена.
Только
В ту новогоднюю ночь чего бы только не отдал Илья, чтобы самому проводить ее до дома, вместо посланного приставом усатого городового. Она была тогда так смущена, что даже ни с кем, уходя, не простилась…
В те дни, проходя мимо Лушина дома, Илья думал о том, что она сидит там, за освещенною беленькой занавеской, одна, при свете керосиновой лампы учит свои гимназические уроки или, как ему представлялось, — читает. Ему так хотелось зайти к ней перед самой командировкой на линию, но он не решился. Зайдешь, а что скажешь? За чем пожаловал, гость дорогой? Может, звали? Книжку для чтения, спросить? Для тебя библиотеки нету, что ли?!
Он не зашёл. И как раз в эти последние дни злосчастной командировки случилось такое страшное дело…
Отмахнулся от невестки, от еды, от Любаши, которая осторожно хотела его подготовить, считая, что он ничего не знает… А Люба сама в эти дни измучилась, извелась, понимая, что это не кто иной, как она, подруга, грубым своим подозрением довела до такого поступка Лушу. «Ни в чем не виновна я, ни в чем не виновна, пусть знают все после смерти», — твердила Луша врачам, когда ее привезли в больницу. Она никому не сказала, в чем «не виновна»… Но Илья не стал слушать Любу. Едва успев сменить проваленное и прокопченное рабочее платье, он выбежал из дому и пустился в больницу, пока еще было не поздно.
Бледный, взволнованный, что называется сам не свой, подошел он к дежурной седой фельдшерице с красным крестиком на косынке.
— Куда же тебя, такого, в палату пустить, когда ей нельзя волноваться? Да что ты трясёшься-то? Будет жива, говорю, — сказала старушка. — Эх, ты! Плачешь нынче, а раньше-то думал о чём?! Из-за тебя отравилась?
Илья обалдел. Он не знал, что случилось, из-за чего отравилась Луша. Он даже совсем не подумал об этом. Он думал только о том, что ей угрожает опасность, что ей очень плохо, если она решилась расстаться с жизнью. Он думал, даже, вернее, бездумно ждал, что Луша откроет ему сама причину, — и он ее успокоит, расскажет, как любит ее и что любви его, такой просторной и сильной, ей хватит, чтобы забыть все обиды и горе, и вдруг эта старая женщина обвиняет его самого.
— Как так, сестрица?! Да что вы?! А я-то при чем тут?.. Да я ведь ее никогда и ничем не обидел! — просто душно воскликнул Илья. — Мы на линии были. Я с ней не видался уж с самого Нового года…
— Вот то-то, что с Нового года! — с укором сказала ему фельдшерица и посмотрела сердито и строго. — А надо бы было почаще! И писем небось ведь не слал?
— Не слал, — виновато признался Илья, сам в глубине уже где-то поверив тому, что мог быть причиной отчаяния Луши.
— Ну как же так можно! — упрекнула его старушка. — Коли любишь, так думать об барышне надо. А то вот уехал и думать совсем позабыл, а она наплела себе тут, что другую завёл, безобразник!
— Да я никого не завёл, что вы, право…
— Я-то вижу, что плачешь, и верю, а ей почем знать!.. Ну, ты сядь, посиди, я у доктора справлюсь, как быть. К ней ведь столько сегодня ходило — и
— Вот только переоделся, ей-богу! — воскликнул Илья в простодушном раскаянии за свое мнимое невнимание к Луше.
— Ну ладно, садись уж, садись, посиди, я спрошу. Время-то вышло уж для гостей, да дежурный сегодня хороший. Окажу — может, пустит…
«Хороший» дежурный доктор, узнав от старушки о том, что приехал виновник Лушина горя, сказал, что можно минут на десять впустить его, тем более что Луша лежала в отдельной крохотной комнатке, куда ее поместили, чтобы не тревожить больных, когда привезли ее в судорогах, да так и оставили там на все время по ходатайству пристава, который назвался ее родственником, но сам не решился зайти в палату, предполагая, что Луша может чем-то скомпрометировать и его…
В накинутом на плечи белом больничном халате Илья вошел в сумерках, при тускло брезжущем свете маленькой лампочки. Луше уже сказали имя запоздалого гостя, и она ждала его молча, закрыв глаза. Она устала от посещений, от разговоров, от горячих чужих уверений, от слез своей матери, Наташи и Любы. Она почувствовала себя окруженной со всех сторон доверием и какой-то светлой, горячей любовью. К тому же Люба уже нашептала ей столько хорошего, радостного про Илью, что ей, возвратившейся от отчаяния и желания смерти к жизни, он казался теперь заранее самым близким и дорогим человеком.
Когда кучка слободских ребятишек бежала за нею по улице и с жестокой непримиримостью кричала ей бранные, оскорбительные слова, ей казалось, что среди этих ребяческих возгласов слышится и голос Ильи.
— Полиция! Фью! — кричали ребята, завидев её возвращающейся из гимназии.
— Полицейская сучка!
— Барышня, ваше благородьице, пристав зовёт венчаться!
— Иудиха! Судомойка-дворяночка, здрасьте!
В неё кидали снежками, комками смерзшегося лошадиного помёта. Она бросила книжки и побежала к дому. Вслед ей раздался свист. Она слышала, что ребята бегут за ней сзади… Вбежала в дом. Матери не было дома. Она заметалась по домику, ища уксусную эссенцию, но не нашла ничего, кроме разведенного уксуса. Никому не нужна, всеми проклята — отцами, матерями и детьми… Как же жить?! — твердила она себе.
Если бы знали они, как она ненавидела этого пристава! Разве она виновата, что приглянулась ему или что приглянулся ему их домик с широким, разлапистым дубом возле ворот у крыльца и садик за домом!..
После ареста Володи и Степана с Никитой пристав являлся к ней несколько раз, позабыв всякий стыд; являлся, чтобы сказать ей, что у Володи в доме при обыске найдена прокламация и что всем, кто собрался тогда у Ютаниных в доме, теперь грозит арест. Он требовал, чтобы она сказала, с кем дружен Володя, не говорил ли он ей чего-нибудь о свержении государя, не читал ли при ней рабочим каких-нибудь предосудительных книг.
Он даже проговорился о том, что за раскрытие этой крамолы он получит медаль, а ей грозил исключением из гимназии и Сибирью, и выход подсказывал только один — согласиться на то, чтобы с ним обвенчаться тотчас после окончания гимназии.
Это были подлые речи. Надо было в тот день обо всем рассказать Любаше. Луша ведь поняла, для чего пришла Любка. Но ей было стыдно. Как это вышло!.. Ей было стыдно даже того, что пристав пришёл к ней, и не один раз, с таким предложением. Она уже этим одним была оскорблена и словно бы опозорена в собственных глазах. Как она могла не накричать на него и не выгнать из дома, остаться наедине, вежливо с ним говорить и проводить, как доброго гостя. Ей было стыдно перед самою собой даже этого, а еще тут обрушилось все остальное…