По тонкому льду
Шрифт:
— Вы хотите что-то сказать мне? — спросила она, глядя мне в глаза своими, встревоженными.
Я пожал плечами и сел на диван.
— Что я могу сказать? Ты достойна его, он — тебя.
Оксана склонилась и поцеловала меня в щеку. Дим-Димыч сел рядом со мной, держа на коленях Наташеньку. Та покусывала очищенный мандарин и молча мигала сонными глазами.
Дима, кажется, блаженствовал. Его душа обрела наконец покой. Сердце его, на мой взгляд, было полно счастья и гордости. Теперь у него жена, дочь и, как подметил Фомичев, что-то вроде тещи.
— Дай
Дима и я остались вдвоем. Заговорили о войне. Дим-Димыч сказал, что ему кое-что неясно: или финны оказались значительно сильнее, чем мы предполагали, или же мы встретились с ними неподготовленными. Урок. Жестокий, но урок. Мы поняли, что такое снайпер, "кукушка", автомат, миномет. Оценили значение шапки-ушанки. Говорят, что нет ничего дороже человеческой жизни. Возразить нельзя. Правильно! Говорят, что победу надо завоевывать "малой кровью". Тоже правильно. И когда видишь, как мы щедро жертвуем этой дорогой человеческой жизнью, — больно и обидно.
Впечатлительный Дим-Димыч, как и раньше, остро воспринимал все, что казалось ему несправедливым. Следуя своей привычке, он перескакивал с одной темы на другую, радовался, возмущался, ругал, хвалил. Там, в госпитале, ему прочли рассказ из армейской газеты. Чудно! Умирает человек. Умирает в считанные секунды, а автор навязывает ему воспоминания. Перед взором умирающего проходит родной край, дом, поля, леса, реки, отец, мать, любимая, друзья.
— Неправда же это! Не бывает так! — возмущался Дима. — Когда смотришь в могилу, не до воспоминаний. Я испытал это на собственной шкуре. — И вдруг совсем неожиданно улыбнулся и сказал:
— Ну к черту! Не нужно о смерти. Будем жить! — И уже совсем не в тоне беседы заключил: — Что они там копаются с пельменями? Пойдем проверим!
Мы, поддерживая друг друга, словно еще чувствовали свои раны, поднялись и направились в кухню.
Хоботов, мурлыкая басом, долепливал последние пельмени. Делал он это уверенно и так проворно, будто с детства ничем другим не занимался.
Фомичев толкался среди женщин, поднимал крышки, заглядывал в кастрюли.
Мы наблюдали.
Лидия сложила глубокие тарелки горкой и подала Фомичеву:
— Несите!..
Вбежала немножко смущенная Оксана.
— Прошу извинения, — сказала она. — Еще не вошла в курс хозяйства. Кажется, можно за стол.
Наконец мы расселись. Оксана положила мне полную тарелку дымящихся пельменей. Все взялись за рюмки. Все, кроме Димы. Ему было запрещено, по крайней мере на год, притрагиваться к спиртному.
Первый тост подняли за молодоженов.
Взгляд Дим-Димыча последовал за рюмкой сидящего против него Хоботова, и, когда она опорожнилась, Дима вздохнул. С завистью, сожалением и облегчением.
Оксана и Лидия переглянулись и рассмеялись.
Я замахнулся вилкой, и тут позвонил телефон. Ближе всех к нему оказался Фомичев. Он снял трубку:
— Да. Фомичев. Пожалуйста. Это тебя, Андрей.
Я
Я положил трубку и с кислой миной посмотрел на пельмени.
— В чем дело?
— Говори! — потребовали Фомичев и Дим-Димыч.
Я отвел их в сторонку и рассказал.
— А чего ты скис? — спросил Дима. — Это не такая уж мировая трагедия. Скорее за пельмени! Я тоже поеду.
Часть вторая
Записки майора Брагина
1. Так было
Ненастье поздней осени. Ни луны, ни звезд. Темень. По измятому небу волокутся растрепанные, взлохмаченные тучи. Завывает ветер, налетая шквалами на оголенные, беззащитные деревья.
Я шлепаю по лужам, разъедающим тротуар, по грязи, липкой и тягучей, как смола.
— Вер да? Кто идет? — раздается требовательный окрик, и я останавливаюсь.
— Свой, обыватель! — отвечаю по-немецки и, напрягая зрение, всматриваюсь в ту сторону, откуда донесся голос. Мрак густ. С трудом угадываются нечеткие линии строений на противоположной стороне улицы. От серой стены дома как бы отделяются два черных пятна и, пересекая булыжную мостовую, медленно направляются ко мне.
Жду. Двигаться нельзя. И нельзя идти навстречу. Гитлеровские порядки мне знакомы. Стою и неслышно переступаю застывшими в прохудившихся ботинках ногами.
В нескольких шагах от меня вспыхивает свет ручного фонаря. Его острый голубоватый лучик ощупывает меня снизу доверху и гаснет. Становится еще темнее. Патруль подходит вплотную. Лиц солдат я не могу разглядеть. Тот же резкий простуженный голос требует:
— Аусвайс! Удостоверение.
Подаю.
Вновь вспыхивает фонарик. Теперь я вижу конец ствола автомата. Его отверстие холодно глядит на меня. Лучик света пробегает по бумажке и меркнет.
— Кеннен геен! Можете идти!
— Данке… Спасибо, — отвечаю я, получаю документ и опять шагаю по грязному тротуару.
Сыро. Холодно. Пусто в желудке, но что значит это в сравнении с тем, что я только что узнал? Сущие пустяки. Мелочь, о которой не стоит думать.
Где-то за тучами, под звездами, разгуливает самолет. На высокой, ноющей ноте выводит свою беспокойную песнь мотор.
"Наш, — определяю я по звуку. — Куда же несет его в такую погоду?"
Взметнулся луч прожектора, полоснул по рваным краям туч, сломался и погас. Самолет был недосягаем.
А я иду, и сердце мое ликует.
На пороге дома обнаружил, что ключа в кармане нет. Забыл. Пришлось стучать.