Под горой Метелихой(Роман)
Шрифт:
Про то, чего больше всего опасалась, не сказала Дарья отцу, — за Мишку она боялась. По всем статьям на правильный путь выходил ее сын, не помешал бы этому старик. И все-то его разговоры — про богатство былое, про деньги. Бывало, прикрикнет Дарья — замолчит, ссутулится на лежанке, глаз не видно, закрыты, а бороденка седая шевелится: сам с собой разговаривает. Вот уж верно, что бог отвел: в тот день, когда Мишка шкатулку нашел, уходил старик в Константиновку, — справку какую-то надо было ему получить в сельсовете.
Попросторнело в доме после ухода Кузьмы, воздуху стало больше, и стены словно
Та же Улита рассказала Дарье, что Николай Иванович расписался с Маргаритой Васильевной, а потом вместе отпуск взяли и уехали в Крым к теплому морю. Вот тебе и учитель!
— Ну и что тут плохого? — спросила Дарья. — Тебе-то какое дело? Слюбились, стало быть, ну и в час добрый. Чего от себя им прятаться. Жизнь-то, она всё по-своему поворачивает.
— При сыне, поди, совестно. Какая она ему мать?
— Не твоя печаль.
И еще одно дело неслыханное в то же лето в Каменном Броде случилось: самовольно ушла из дому Нюшка. И не крадучись, не в потемках сбежала — среди бела дня! Заявила матери, что в Константиновку едет, отцу поклонилась, узелок под мышку — и в дверь. В проулке Володька на тарантасе с Екимкой на козлах. Устинья — к окну, а там только пыль вихрится. И не догадалась сразу, развела руками, посмотрела в упор на хозяина:
— Куда это они сломя голову?
Еким-старший усмехнулся, молчит.
— Тебя или нет спрашиваю? Чего ухмыляешься?
— В Константиновку, сказано было. Или уши тебе заложило?
— А этот, Меченый-то, зачем?
— Темная ты бутылка, — тем же тоном добавил муж. — Ну где это видано, чтобы жених да невеста поврозь в сельсовет добирались!
Устинья так и осталась с открытым ртом. Опомнившись, ринулась в сенцы. Еким перехватил ее за подол.
— Не дури! — по-другому уже говорил Еким. — Неужели глаза тебе позастилало? Али не помнишь, что с девкой было, когда Володька в больнице лежал? Не видишь — последние дни ног под собой не чует? А что? Да за такого-то парня… Орел!
Легла Устинья пластом на скамейку, в голос выла до вечера. Не то горько, что дочь ушла без родительского благословения, — не венчаны ведь останутся, чисто басурманы какие! Ну и время пришло, — лихолетье, всё-то идет наизнанку. Ни стыда у людей, ни совести. И все кругом как сговорились. От учителя всё оно. Верно в народе сказывают: «Седина в бороду — бес в ребро!»
— Не при живой жене! — повысил голос Еким. — И нечего тут наговаривать. Тебя не спросились!
«Пойду ужо, оттаскаю за патлы седые мать Володькину, — решила Устинья в сумерках. — Не могла, старая, словом обмолвиться! Она-то небось раньше всех поняла, к чему дело клонится. Нет чтобы намекнуть. Ну и сделали бы всё по-хорошему».
Потихоньку сползла со скамейки, и опять муж перенял на пороге:
— Давай-ка, Устиньюшка, вечерять: с утра на Попову елань за бревнами бригадир посылает.
Часом позже Екимка приехал. Уставилась на него Устинья, не моргнет, а тому
— Что ж ты, «дружкой» был, а со свадьбы вроде бы и не прихмелившись притопал? Или места в застолице не хватило? — поджимая тонкие губы, ехидно спросила мать.
— Обождем до крестин, маманя, — не полез за словом в карман Екимка. — Оно уж, пожалуй, и ждать- то недолго осталось.
Схватила Устинья метлу, успела огреть по заду занозистого сыночка, в другой раз замахнулась, а Екимка уже наверху. И лестницу за собой утянул.
В это время Володькина мать, вытирая кончиком глухо повязанного платка заслезившиеся глаза, сидела в переднем углу, обезображенном и пустом, после того как не стало в кем образов в золоченых ризах. Сын сам принес самовар, развернул на столе газетку, колбасы порезал, ближе к матери пододвинул сахарницу.
— Купили уж хоть бы бутылочку, — разливая чай, сказала Фроловна, — позвать бы кого: свата да сватьюшку. Как же без них-то? Ну Карпа, еще Андрона да Дарью, соседи ведь.
Нюшка подняла голову, благодарным дочерним взглядом обласкала старушку.
— Думали мы об этом, — вполголоса отозвался сын. — Слов нет, позвать надо бы, хоть и строго у нас с этим делом в ячейке. Позовем, пожалуй, на воскресенье.
Сидел за столом Володька как настоящий хозяин: плечи широкие, покатые, шея крепкая, слова и движения неторопливы.
— Вам виднее, — согласилась мать. Помолчала, хотела что-то такое сказать, чтобы на всю жизнь и невестке, и сыну запомнилось. И не нашлось нужных слов. Вспомнила, как ее самое мать иконой благословляла. Поднялась, обняла Нюшку:
— Живите, господь вам навстречу. Живите, а я уж, старуха, порадуюсь, на вас глядючи. — И снова на глазах ее засеребрились росинки.
Так и зажили — теперь уже втроем. С небольшим узелком в дом старухи Фроловны принесла Нюшка непочатый сосуд серебристого смеха, торопливый, неслышный шаг, проворные, хлопотливые руки и душевную песню. Посветлело в избе: пол горит, как вощеный, подоконники, стол и скамейки каждый день успевала ножом проскоблить, печку выбелила, занавески на окнах вздернула. Всё умеет — и в доме, и в огороде полной хозяйкой держится. И всё-то споро, бегом, всё с улыбкой приветливой, с шуткой.
Не заметили, как осень подкралась, поля опустели. Урожай был добрым, по сухой дороге с хлебопоставками справились, больше плана сдали намного и отсеялись вовремя. Бригадиры подсчитали остатки, — по пяти килограммов на трудодень выпадало. Появилась в колхозе своя новенькая полуторка, вели разговор — теперь уже по-настоящему, на общем собрании — о том, чтобы строить на Красном яру электростанцию. Жизнь колхозная, что шла поначалу вразнотык, вкривь и вкось, — разворачивалась, с разбитых проселков на большак выходила, набирала разгон. Перед праздником, чтобы отметить семнадцатилетнюю годовщину Великого Октября, всем селом полных три дня на площади проработали — заложили сад. До самой Метелихи тополей и берез понасадили. Ограду церковную сняли, решетки железные в кузницу отвезли, а на самом куполе вместо проржавленного креста красный флаг выбросили.