Под властью пугала
Шрифт:
– Со мной то же самое было, когда я первого убил. Шел я за ним до самой Шкодры. Вижу, зашел в лавку. А как он вышел, выпустил в него всю обойму – шесть пуль. Он так и хлопнулся мертвый оземь. А ноги у меня не идут. Тут мне кто-то кричит: «Брось что-нибудь на землю!» Бросил я телешу, и тут же ноги отошли. С револьвером в руке через весь базар промчался, да прямиком в горы.
– И погони не было?
– Да какая там погоня! Это как раз случилось, когда у нас правительства никакого не было.
– Ну а дальше?
– А дальше пошел прямо в деревню. Взял винтовку и, как стемнело, подошел
– А после?
– Три года скрывался в горах, а как Зогу пришел к власти, всех помиловал.
– А сами-то они тебя не искали?
– Нет. У них в доме мужчин не осталось. Второй сын был тогда маленький, пять лет всего.
– Так ты и его убил?
– Да. Ровно через день, как он в первый раз взял в руки винтовку. Пошел туда вечером, подстерег, когда он из сарая выходил, да прямо в лоб пулю и всадил, одну-единственную! Он и не охнул даже. Упал как подкошенный.
– Как же тебя поймали?
– Да через месяц после того, жандармы окружили, пришлось сдаться.
– И сколько ж тебе дали?
– Присудили к смерти, но Зогу помиловал. А тебя на сколько?
– На восемь лет.
– Как мало.
– За кровную месть много не дают. Так, значит, в семье у твоего врага больше и мужчин не осталось?
– Да есть один – его внук, сын Фрока. Он тогда был еще в пеленках, сейчас уж, наверно, подрос. Вот выйду отсюда, порешу и его.
Этот ночной разговор потряс Лёни. И не столько сами убийства – здесь в тюрьме он слышал о них буквально каждый день, – сколько обыденность разговора, тот бездумно-жестокий тон, каким они рассказывали об этом, смакуя подробности. Они явно гордились делом своих рук. Откуда у них это? Рамазан – молодой круглолицый парень. Глядя в его красивые глаза, излучавшие, казалось, одно добродушие, нельзя было и подумать, что под этой личиной скрывается кровавый преступник, убивший свою сестру и ее возлюбленного. Второй убийца был пожилой, тщедушный человечек из Мирдиты. Трудно было даже представить этого заморыша с винтовкой в руках.
Лёни и не предполагал раньше, что есть люди, так яро жаждущие крови, мести, что не щадят даже детей и мечтают лишь об одном – выйти из тюрьмы, чтобы снова убивать. Они словно упиваются кровью! Ему вспомнилось, как он сам мечтал отомстить Гафур-бею. С каким торжеством, казалось ему, посмотрит он на своего поверженного врага. Но когда это действительно случилось и Лёни увидел его, окровавленного, у своих ног, он не только не ощутил никакого торжества, но, наоборот, почувствовал отвращение. Даже воспоминание об этом не приносило ему ни малейшего удовольствия.
XVI
В первые дни Лёни часто охватывало тоскливое чувство страха. Ему казалось, будто его заперли в клетке с дикими зверями. С глубокой грустью вспоминал он в такие минуты свою деревню, дом, особенно маленького Вандё. Он силился представить себе его лицо – и не мог, забыл. Порой им овладевала жажда работы, хотелось взяться
И все же постепенно он свыкся с такой жизнью. Правду говорят, что человек привыкает к любой обстановке. Всякое другое существо, помести его в непривычные условия, не вынесет, погибнет, а человек не только переносит тяжелейшие обстоятельства, но и умудряется даже обнаружить в них приятные стороны.
Тюрьма с каждым днем все полнее раскрывалась перед Лёни. Он перезнакомился с заключенными, знал, кто из них какое преступление совершил, на сколько лет осужден, сколько просидел и сколько еще осталось.
Но в тюрьме были не только убийцы и воры. В отдельной камере сидели политические заключенные, «политики», как их тут называли. Одеты они были лучше, выглядели опрятно, спали на кроватях с матрасами и простынями и по большей части держались друг друга, с уголовниками почти не разговаривали.
Лёни обнаружил, что в тюрьме, как и на воле, люди поделены на своеобразные сословия; здесь, как и там, был свой класс «порядочных», «благородных». «Политики» были тюремной аристократией. Даже охранники относились к ним лучше, никогда не забывали вставить при обращении «господин». Остальных обычно называли просто по имени, о политическом же говорили «господин такой-то».
Ступенью ниже стояли те, кто попали в тюрьму за убийство из мести за поруганную честь. Этих почитали как людей смелых и отважных, постоявших за свое доброе имя.
Потом шли осужденные за незначительные проступки: долги, драки из-за межи или, как дед Ндони, за недоимки.
Предпоследнее место занимали грабители, те, кто убивали ради грабежа, воры всех мастей, и уж совсем последними были те, кого презирали все, – осужденные за изнасилование, такие, как дервиш или еще один, изнасиловавший маленькую девочку.
Такое деление никто не устанавливал, оно сложилось как-то само собой, но каждый тем не менее знал свое место и держался своего круга. Даже когда посадили одного старого богача – торговца, который изнасиловал свою племянницу, – его тоже все сторонились.
Состоятельные заключенные и те, у кого семьи были в Тиране, не бедствовали, они вообще не питались из тюремного котла: еду им каждый день приносили с воли. Охранники за деньги доставали им любые лакомства, сигареты, кофе, а иногда потихоньку и бутылку раки. В таких случаях, собравшись компанией в четыре-пять человек, они усаживались по-турецки и прихлебывали водку из алюминиевых кружек, а немного захмелев, затягивали песню.