Поднявший меч. Повесть о Джоне Брауне
Шрифт:
Почему Кук вообще за ним пошел? Писал бы статьи, стихи, тискал бы девчонок… Но в стихах он так красиво писал «свобода народа…». Вот и поверилось, что он настоящий борец за свободу. Правда, Кук еще в Спрингдейле с ним спорил, но потом согласился. Видно, передумал. Такие, как он, способны только на рывок, на храбрый, красивый жест и чтобы обязательно перед зрителями, на виду. А на длительные, постоянные, неприметные для других усилия, как Стивенс, как Каги, не способны.
Брауну даже себе не хочется признаться в том, что
Лучший стрелок. Храбрец Кук. Красавец Кук. Любимчик женщин. И здесь, в тюрьме, посетители выходят от него восхищенные — умен, образован, с ним так интересно разговаривать, словно никаких запоров, решеток, кандалов, будто в клубе или в университете. Язык у него хорошо подвешен. Энни — девочка, а верно сказала: «Он готов на все во имя Дела, только не умирать».
Молодой. Молодому умирать труднее.
Плохо ты разбираешься в людях. Именно Куку поручил собирать сведения о Харперс-Ферри, хотя давно не вполне доверял ему, боялся и легкомыслия, и длинного языка. Впрочем, отчасти это и само собой произошло, ведь Кук раньше всех приехал в Харперс-Ферри, обосновался, женился, ребенок у них родился… Кому же собирать сведения, как не ему?
А если бы эти сведения собирал кто-нибудь другой, Каги или он сам, что изменилось бы?
Длинные «Признания», но странная у Кука память — какие-то мелочи помнит, а о спорах в Чатеме вокруг сорок шестой статьи Временной конституции забыл или делает вид, что забыл. Браун настаивал: будем верпы государству, будем верны флагу. Конечно, он тогда не думал о допросах, о суде, о приговоре. Но Кук сегодня мог бы подумать, ведь он знает, что Брауна обвиняют в государственной измене. Себя-то он ловко защищает, выгораживает, мог бы подумать о других.
Еще раз перечитал полученное утром письмо. Не все так к нему относятся, как Кук. Незнакомая женщина из колонии квакеров писала: «…ты никогда не узнаешь, скольким друзьям ты дорог, сколько людей привязаны к тебе всем сердцем, любят тебя за твои храбрые попытки освободить бедняков, освободить угнетенных.
И хотя мы противники насилия, хоти мы верим, что лучше исправлять людей оружием, поражающим дух, а не плоть, хотя мы не одобряем кровопролития, но мы твердо знаем, тебя воодушевляли самые благородные, самые человеколюбивые мотивы…»
Чужая женщина поняла, а он… Больно.
Ни о ком из товарищей Брауна потом не спорили так яростно, как о Куке. Друзья защищали его. Рилф писал: «…его недостатки были недостатками натуры горячей, импульсивной, рыцарственной». Ему вторил Хинтон: «…ошибки Кука связаны с его темпераментом, у него — благородная душа, гибкий, тонкий ум, живое воображение».
И Редпат: «Кук был мужественен, но у его мужества не было нравственной основы».
О Куке спорили студенты, священники, аболиционисты.
— Предавать товарищей, называть тех, кому грозят
— Но ведь они его знали, знали, что он такой. Его вообще не надо было брать в отряд.
— Кто мог знать заранее, что он предаст?
— Предательство — грех. Грех я ненавижу, а грешников жалею.
— Его нельзя жалеть. Обыкновенный подлец, цеплялся за свою жизнь и предавал других, хотя и вернулся в Ферри, когда бой был уже проигран. При кораблекрушении, когда спасательная шлюпка одна и всем не спастись, трусы становятся подлецами. Так и Кук топил Брауна. Нечего осложнять, все очень просто.
— Если бы думал только о своей жизни, не вернулся бы. В тюрьме он писал еще и о другом — о своем побеге. И тогда не назвал ни одного имени.
— Не он один вернулся. Шилдз Грин был в горах, мог бежать, спасти свою жизнь, как сделал Осборн Андерсон. А он снова упрямо повторил: «Я уж пойду за Стариком» — и пошел. Вот что такое безоговорочное мужество, и не на виду.
— Мы не имеем права судить. Мы но имеем права осуждать, ведь мы на свободе. Мы живем и завтра будем жить, а его повесили.
— К виселице надо идти достойно, как шел старый Джон Браун.
Шестнадцатое октября. Хмурое утро. Шел дождь. Потом задул сильный мокрый ветер, сквозь серые тучи изредка прорывался мутно-желтый свет осеннего солнца.
На ферме это утро ничем не отличалось от предшествующих. Самые молодые готовили завтрак. Сели за стол, начали с молитвы. Было только теснее, чем обычно, накануне пришел из городка Джон Кук и остался ночевать. А за день до этого вернулся Оливер Браун, проводивший жену и сестру до Трои. Собралось двадцать два человека.
Когда Старик закрыл книгу, он кивнул Аарону Стивенсу, и тот снова объяснял, как обращаться с оружием, как чистить ружья, пистолеты, револьверы, как затачивать сабли и кинжалы, что, когда и как пускать в ход. Некоторые тут же стали выполнять указания: сняв сапог, насыпав на подметку немного золы, точили кинжалы.
Обед был обильнее всех прежних обедов. Джон Браун читал из Библии о доблестных братьях Маккавеях, сражавшихся за освобождение своего народа, читал дольше, чем обычно, и чаще поднимал взор на слушателей.
Люди, знавшие его давно, — сыновья, зятья, Каги и Стивенс — переглядывались. Никто не сказал вслух, но чувствовали: выступим сегодня. Напряжение стало несколько спадать, когда стемнело и опять усилился дождь. Не верилось, что можно уйти от горячего очага, от теплого света керосиновых ламп.
Вечером Старик велел всем собраться на молитву. Он прочел псалмы и кивнул Копленду: веди молитву. Он впервые уступал эту обязанность другому, притом именно негру.
Когда отзвучало последнее «аминь!», Джон Браун высоко поднял голову, распрямился так, что на несколько минут вовсе перестал сутулиться. Но сказал обычным голосом: