Подсолнухи
Шрифт:
В любом деле, считал Тимофей Гаврилович, должно быть равновесие, что ли. Соблюдаться должно равновесие то. Топишь печку, к примеру, — лишнего полена не клади, нутром чувствуй, опытом многолетним, что достаточно, иначе треснет раскаленная плита, треснут кирпичи изломистой трещиной. Меняй плиту тогда, перекладывай печку — столько забот. Или на лошади едешь, спешишь. Погоняй лошадь, чтоб веселее бежала, но не через силу свою бежала, иначе загонишь, падет она прямо на оглобли, рухнет на дороге, ломая оглобли, — и конец. Беда, но… сам виноват. Да мало ли примеров? Дошел до грани — ничего, переступил — жалей потом да торопись выправлять положение. И помни об этом всю свою жизнь.
— Баланс должен быть, — говорил когда-то колхозный их счетовод.
Зайдешь
— Баланса нет, не сходится, — скажет, подняв голову, и опять глазами в записи свои конторские косит — в чем же дело?
Нарушилось равновесие, баланс этот самый, по словам счетовода. И не в сегодняшний день заглядывать следует Тимофею Гавриловичу, чтоб определить причины, сегодняшний день — результат. Стало быть, когда-то что-то не так сделали, не то сделали, что надо было сделать. Оттуда и пошло, оттуда и разматывать надлежит всякому, кто беспокоится, знать желает, вникнуть: почему?..
Начинает Тимофей Гаврилович в который раз возвращаться мыслями назад, к началу жизни своей, самостоятельной уже. Единоличная жизнь, запись в колхоз. Снова приходят на память слова, сказанные инженером ленинградским, особенно та часть разговора, где речь шла о документах, о спокойном выезде в другие места, понравившиеся тебе. Не было ничего у них, мужиков: ни документов, ни выезда свободного. А не надо бы делать так, думает сейчас Тимофей Гаврилович. Ну, раньше, понятное дело, — царизм, полное бесправие, бедные и богатые, правды нет, равенства нет, счастья нет, ничего нет. Но вот революция, богатые исчезли, все равны, все свободны, все счастливы. А почему бы сразу и не выдать паспорта всем подряд, чтоб каждый себя почувствовал человеком с документом, почему не разрешить свободное передвижение по стране с самого начала коллективизации, как закончилась война гражданская. Вступил добровольно в колхозы — очень хорошо. Разонравилось вдруг жить колхознику на данном месте — собрался, уехал спокойно. А кто-то сюда перебрался, на Шегарке понравилось. Отстоялось бы само по себе. Оказалось, нельзя. А уж когда запрещают что, все одно промоет так или иначе, как ручей весенний. Лучше недожать, чем пережать: сломается от боли, дело известное…
До войны нельзя было уехать из деревень: только что колхоз образовали, планы расписали, что да как, а ты уезжать. Куда? Глядя на тебя, другие потянутся. А кто работать будет? Сиди на месте, трудись. В войну нельзя было — война, каждая рука рабочая на учете строгом: мужская, женская, ребячья. Стыдно куда-то глядеть на сторону, о лучшем, легком думать. Отцы, братья воюют, а ты? Работать надобно. Вот победим, тогда и начнем раскатываться во все концы, на все четыре стороны счастья искать.
Победили. Но и после победы нельзя: все поломано, все разрушено, нужно строить, нужно восстанавливать, нужно работать изо всех сил, из последних, ничуть не меньше, чем в войну. Наладится жизнь, тогда и поедем. Помните все это, Тимофей Гаврилович.
Пятидесятый, еще год, еще один, еще год. И вдруг оказалось, что можно и паспорт получить, и выехать можно за пределы сельсовета, за пределы района своего, области. Куда хочешь. Куда, как говорится, глаза глядят. Дедам и здесь было терпимо, отцам все вроде некогда было — дела: колхоз, война, лишения. А детям, оказывается, можно. Хочешь на север, хочешь на юг. Получай паспорт, выбирай место — страна большая, покупай билет и — до свидания…
Долго вспоминала деревня, как девка из одной семьи — семья здоровая: детей только одиннадцать душ да самих двое — уехала в Крым. Жили они на Шегарке так, что слезы выжимало из глаз, глядя на них. Утром варила мать детям двухведерный чугун нечищеной картошки, ставила на пол среди избы и уходила на целый день на работу. И хозяин уходил. Картошка та в чугуне — и завтрак, и обед, и ужин. Зайдешь в избу, а они вокруг чугуна ползком, один другого меньше, девка — старшая. Нечесаные, немытые, бесштанные. Сопли висят. Наедятся, воды из ведра ковшиком попьют — и играют тут же.
Девка эта самая, старшая, после семилетки —
И снова мыслями возвращается Тимофей Гаврилович к детям своим, получившим образование. Ну а если случится такое, что все до единого получат высшее образование? Что тогда? Такого вроде бы и не должно произойти, чтоб все. Один ленив, второй просто неспособен от природы, не дается ему учеба, третий по каким-то там иным обстоятельствам — семейным, скажем, не может учиться. Четвертый… Ну а если бы — да, все с дипломами? Значит, по конторам расселись бы они, руководить. А работать? Не сядет же на трактор он с высшим образованием. Нет, не сядет. Скажет: а для чего же я тогда учился пять лет? Может, и прав будет. На трактора вон после четырех-пяти классов да трехмесячных курсов садятся. А за скотом будет он ухаживать, имея диплом в кармане? Нет, не будет. Представь, вот он стоит под кустом вместо Петра Рябова, мокнет, сапоги на нем резиновые, дождевик, под дождевиком фуфайка, а в кармане фуфайки институтский диплом. Или дома хранится, в газету завернутый. Не представишь, не будет такого. А без скота никак нельзя, скот кормит и крестьянина, и рабочего, и всех прочих. И землю бросать нельзя, она в первую очередь кормит — и скот тот же, и людей.
Петр Рябов не мог учиться, потому и пасет сейчас скот. И Тимофей Гаврилович не мог, не получил образования, четырехклассную школу всего закончил в своей деревне, топором зарабатывает. Дарья Степановна лет с двенадцати начала помогать матери по дому и на дворе, до учения руки не дотягивались. Сын их, Дмитрий, получил диплом. Высшее образование. У самого охота была, и у родителей его была охота, чтоб сын стал образованным. Всего несколько лет учебы — считанные годы, — а потом совсем иная жизнь, отличная от крестьянской. Красивый мундир, рука в тонкой коричневой перчатке. Фуфайку уже и не наденет. Зачем? Да и отвык.
Так как же быть: чтоб все были грамотными? Или через одного? Но ведь и в теплых районах, где морозы не морозы, грязи меньше, комаров нет, слышно, молодые так же уходят по городам. И не только на учебу — лишь бы в городе приткнуться. На завод, на стройку. Училищ всяких технических полно, специальностей десятки — выбирай. Закончил — на предприятия направляют, самому не искать работы. Он к восьми пошел на завод, в пять дома. Сено ему не косить, дрова не готовить, за скотом не ухаживать, огородом не заниматься. Что нужно для семьи, он спокойно купит в магазинах — вот они, рядом.
Значит, не только тяга к учебе. Стремятся туда, где легче. Там легче — здесь тяжело. Верно, тяжело. Но сейчас не так уж и тяжело, как бывало. Деды вручную, отцы вручную, внуки — на машинах. Теперь даже пастух пешком не ходит за стадом: лошадь дают. Машин каких понаделали: косят, сгребают, мечут, жнут. А ты сиди, рычаги передвигай, управляй машиной. Но сажать некого на машины, опоздали на несколько лет. Пораньше бы немножечко.
Хоть и машины, да, но все равно сама по себе жизнь крестьянская намного тяжелее городской, это видит-понимает каждый. Может, потому у молодых не только равнодушие к труду крестьянскому, но и страх перед ним. Понаблюдали они за дедами-отцами и решили: нет, мы так жить-работать не будем. Собрался да и уехал. А любовь к краю своему, к месту, где ты родился? А ее нет, любви. Почему? Работа тяжелая на этом месте. Разве можно любить то, что тяжело? Нет, конечно, что за вопрос странный.