Поединок. Выпуск 2
Шрифт:
Маша не отходила от него ни на минуту, поила, смачивала лицо, протирала отваром плечо и рану по краям — знать, пробудилась в ней женская жалость к раненому, позабылось на это время все, что вынесла от этого человека, и все проклятья, которые слала ему за свои горькие обиды и унижения, отошли теперь в сторону. Наверное, такое свойственно лишь русской женщине, всегда готовой простить, разделить беду с человеком, которого еще вчера ненавидела за причиненные страдания и которого, быть может, возненавидит опять, когда беда пройдет, когда помощь ее уже не будет нужна, но сейчас, в трудную минуту, она не оставит его — не позволит ей это сделать
— Вот мыслишка-то какая пришла мне, — сказал Ратников, отойдя с Быковым в сторону. — Если говорить напрямую, а кривить нам с тобой — без дела, всыпались мы порядком. Куда бы ни подался пленный фриц — о нас не позабудет.
— Значит, облава?
— Никуда не денешься. А я вот что думаю: не в молчанку нам играть надо, а в барабаны бить.
— Зачем же? — не понял Быков.
— В лес все равно не уйдем — затравят нас собаками, как зверей. А если наоборот — не уходить, а нападать? Прикинь-ка, боцман. — Ратников загадочно прищурился. — Челночная система! Только силы нужны для этого. Лосями нам надо стать. Послушай, вот он, челнок: вечером мы с тобой нападаем на село, кое-что делаем — дым там коромыслом, а мы тем временем на хутор, и там дым коромыслом. Для чего? Во-первых — действие, во-вторых — не могут нас наши не услышать, если они здесь есть.
— Да есть, старшой! Староста, аптекарь — ни с неба же все взялось, — загорелся Быков. — Сердцем чую!
— Вот он челнок: село — хутор, хутор — село. Значит, принято? Иначе крышка нам, боцман... Когда, говоришь, новый наряд к водохранилищу идет?
— Перед закатом почти.
— Поспеем?
— Если поспешим.
— Тогда по куску на дорогу — и на полные обороты. Маша за шкипером приглядит.
— Толковый ты парень, старшой, а вот мягкий, как девка. Только не сердись. Я бы этого шкипера... Ведь он все прошляпил...
— Чего спросишь с него сейчас... А жестокость никогда к добру не приводила. И не приведет.
— Справедливая жестокость приводит! — не согласился Быков. — Был бы пожестче, не влипли бы в эту историю. Может, берлогу нашу уже обкладывают... Хотел бы я поглядеть, как фашисты с тобой цацкаться станут.
— Ладно, — примирительно сказал Ратников, — пошли. Со шкипером потом разберемся.
Они взяли на дорогу по ломтю хлеба, с разомлевшим от духоты желтоватым салом, наказали Маше ждать на месте, сколько бы ни пришлось, проверили автоматы, попрощались с ней, пообещав возвратиться поскорее, и быстро скрылись в чаще.
Маша смотрела им вслед и потихоньку плакала.
Больше всего на свете она боялась одиночества. С самых детских лет, как только стала что-то понимать в этом огромном мире, чувствовать в нем себя, она, не зная сама почему, ни на минуту не хотела оставаться дома одна, ревмя ревела, стоило матери захлопнуть за собой дверь. И не было с ней никакого сладу. Мать, занятая постоянными хлопотами, хитрила, сажала в кроватку к Машеньке добрую кошку Мурку, и девочка уже не чувствовала себя одинокой. Ей было важно, чтобы рядом непременно находился кто-то живой.
На всю жизнь сохранился у нее страх от июльской грозы, заставшей их однажды с соседским мальчишкой Ванюшкой в лесу. Лет по двенадцать им было тогда, возвращались со станции лесной дорогой, — посылали их матери за баранками в магазин. Какой же радостью были те баранки, какой сладостью! Словно великаньими бусами, обвешавшись связками, всю обратную дорогу Маша с Ванюшкой шли, веселясь и уминая за обе щеки
Еще не раз она испытывала чувство страха, оставаясь одна, но оно уже становилось как бы облегченным, полуправдошным, потому что детство отступило, а пришла взрослость. В последний раз, месяца два назад, Маша опять почти обезумела от одиночества, хотя рядом и находились люди. Но она была одинока среди них, не знала, что делать, даже не кричала, просто испытывала какое-то дикое отупение, потому что оставалась одна во всем мире — рядом, под обломками дома, разрушенного фашистской бомбой, вместе с другими погибшими людьми была погребена ее мать. И никто не отрывал погибших, не пытался спасти, потому что в городишко уже входили с лязгом и грохотом фашистские танки...
И вот теперь вновь лесное одиночество, неизвестность.
— Пить... воды... — простонал слабым голосом шкипер.
Совсем позабыв о нем на какое-то время, уйдя в прошлое, Маша вздрогнула, подумав сразу же, что оно, это прошлое, только несколько позднее, связано и с ним, Сашкой, ее мужем или не мужем, — не понять и самой.
Маша напоила его, даже попыталась покормить немножко, но он сказал глазами, что есть не станет, не может. И вдруг она увидела, почувствовала в его обычно дерзких, прохладных глазах тихое смирение, что-то похожее на мольбу, и жалостью обдало ее сердце.
— Умираю, вот, Машка, — с трудом сглатывая слюну, произнес шкипер. — Все, туши лампу...
— Нет, нет! — встрепенулась Маша. — Ты поправишься, я выхожу тебя.
— Глупая... дурочка... Тебе задушить меня надо, а ты «выхожу».
— Забудь, не надо. Про все забудь.
— Сволочь я, Машка, знаю. Ты и не прощай меня, не надо. Не знаешь ты...
— Знаю, все знаю, — поторопилась успокоить его Маша.
— Я не про то, что ты знаешь... — На лице у шкипера скользнула чуть приметная улыбка. — Добрая ты, в церкви тебе молиться.
— Ничего не надо, не говори ничего, успокойся.
— Нет, слушай. Ведь я старшого уговаривал оставить тебя одну... На барже, в море. Одну бросить.
— Что ты, бредишь, что ли?
— А он — человек... Сегодня я понял, когда несли меня. Все слышал, понимал, а сказать не мог ничего, язык не шевелился. Прав Быков: к стенке меня за такое... Все завалил...
— Как же это ты?
— Овечкой этот гад прикинулся. «Гитлер капут» и всякая дребедень. Если выживу, да нет, не выживу... дай еще попить.