Поездка в Москву. Новейший Хлестаков
Шрифт:
Наденька не протестует, из чего я заключаю, что она уже в полном мире с мужем.
Мои соседи vis-a-vis дремлют. И у другого окна — купец, «заплативший деньги», слегка посвистывает, покачивая головой из стороны в сторону и временами задевая плечо «форменной фуражки». Одним из таких стремительных колебаний он так неловко зацепил соседа, что тот проснулся и довольно грубо отодвинул купца…
— Мы тоже деньги заплатили!.. — бормочет купец спросонья.
Я закрываю глаза и пробую заснуть, но уснуть не могу. Одуряющая духота гонит дремоту. Невольно поворачиваешься с боку на бок и не находишь места. Чавканье по соседству прекратилось.
— И чуть было я его долгогривого в
— Что на них смотреть то! — Студенты!
— А-ах — что я вам скажу. Разреши только нам, Царь-батюшка!.. Разреши только!..
Опять голос понизился… А сон бежал от глаз… Кажется, и старушка не особенно хорошо спала. При последних громких словах она широко раскрыла глаза, испуганная…
Длинный свисток… Поезд подходил к станции, где можно было пообедать, и я вышел из вагона.
III
Проглотив наскоро котлету и стакан чая, я вышел на платформу и совершенно неожиданно столкнулся лицом к лицу с господином, физиономия которого, в особенности его глаза, разбегающиеся, быстрые глаза, и стройная, гибкая, подвижная фигура, напомнили мне что-то знакомое, давно прошедшее. Я пристально взглянул на него. Красивое, хотя сильно помятое жизнью, лицо кудрявого брюнета с румяными щеками, чуть-чуть вздернутым носом, с тем вечно-беспокойным, хотя и самоуверенным, выражением, бывающим у завзятых лгунов и людей, боящихся неожиданных встреч с кредиторами, вызвало дальнейшее воспоминание об этом лице, только в более мягких и нежных чертах, и о том же, всегда беспокойном взгляде этих быстрых, серых, еще более блестящих, глаз. И он обвел меня беглым взглядом. Вдруг лицо его расплылось в беспредельно-веселую улыбку, окончательно напоминавшую мне времена юности и школьной скамейки.
Он бросился ко мне на шею, назвав мою фамилию. Мы облобызались, и он проговорил:
— Я сразу тебя узнал, а ты?..
— Я тоже узнал, но извини… фамилию не припомню…
— Моей фамилии?.. Еще помнишь, как меня дразнили этой фамилией… Свистунский!
Этого было довольно. Свистунский! Да как же я не сразу вспомнил фамилию? При этом имени мне ясно припомнился товарищ мой по заведению — этот отчаянный болтун, невозможный враль, которому никто не верил ни слова, но все слушали — так он врал превосходно… Свистунский!.. Этот добрый малый, юркий, предприимчивый, мастер на все руки, умевший передразнивать начальство, делать фокусы, петь птицей, способный, вечно смеющийся, плохо учившийся, но блестяще сдававший экзамены, всегда со всеми ладивший и любимый начальством…
Я не видал его со времени выхода из заведения, но время-от-времени слышал о нем и всегда необыкновенно странные вещи… Иногда его имя появлялось в газетах… Я знал, что скоро по выходе из заведения он вышел в отставку, еще скорей промотал отцовское имение, наделал долгов, сидел в долговой тюрьме, но был выпущен, благодаря необыкновенной симпатии, которую возбудил, во время посещения, в какой-то богатой благотворительнице, затем снова поступил на службу, ездил за-границу, попал в Бразилию и там, выдавая себя за принца крови, наделал долгов, опять исключен был из службы и о нем ничего не было слышно, пока один из товарищей не привез из провинции печальных известий о Свистунском: он в нищете и живет у кого-то на хлебах. Вслед затем, я где-то прочел в газетах, что Свистунский антрепренер какого-то провинциального театра, а вскоре после этого узнал, что моряки его видели в Сиаме, и что он пользуется особым расположением сиамского короля, показывает ему фокусы, развлекает его, сделан его адъютантом и благоденствует
Говорили, будто Свистунский похитил одну из одалиск гарема и бежал из Банкока; говорили, будто он перешел в ислам и никто иной, как он, подал мысль сиамским царедворцам удушить сиамского повелителя; затем, пронеслись слухи, будто он предводительствует восстанием в Сирии, наконец, говорили, что ничего этого не было, а что обо всем этом рассказывал сам Свистунский, привыкший, во время пребывания при сиамском дворе, еще более врать, чем врал в заведении. Как бы то ни было, но достоверно было одно, что Свистунский, действительно, показывал сиамскому королю фокусы и жил себе припеваючи. Но после того я ничего положительно не слыхал о моем товарище, так как сообщенное кем-то известие, будто видели Свистунского тапером в публичном доме, где-то в губернском городе, очевидно, было вымышленное.
И вот этот самый легендарный Свистунский теперь передо мной, как в дни юности улыбающийся, веселый, показывающий ряд блестящих, белых зубов, безукоризненно одетый в темно-серую английскую пару, в маленьком круглом фетре на голове и в черных шведских перчатках на руках.
Все эти воспоминания быстро пронеслись в моей голове, пока мы обменивались приветствиями и восклицаниями,
— Вот неожиданная встреча! — проговорил я. — Давненько не видались…
— Давно… с тех пор, как — помнишь — на выпускном акте директор нам сказал приветственную речь. — И он отлично передразнил директора: — «Молодые люди, не забывайте, что в вас сосредоточены надежды России: вы составляете цвет и красу её, по соизволению родителей ваших, особ первых четырех классов». — Я невольно расхохотался. Смеялся и он, обнаруживая сверкающие белизной зубы, — Я, брат, с тех пор много испытал, был и в счастье, и в несчастье, объехал едва ли не весь свет… Богатым, конечно, не сделался, но приобрел зато много опыта… Ну, а ты что делаешь?
— Живу помаленьку… Работаю в журналах…
На лице моего товарища выразилось искреннее сожаление.
— Бедный!.. Работаешь в журналах, теперь, когда для порядочных людей открывается более широкое поприще?.. Нет, ты все это лучше брось… Я, знаешь, что тебе скажу? Ты в Москву?.. К каком классе?
— Во втором…
— Пересаживайся-ка ко мне… У меня в первом классе отдельный вагон… купэ, то-есть, — поправился он, с трудом удерживаясь, чтобы не соврать. — Поговорим, вспомним старину… Скажи кондуктору, чтобы он перетащил твои вещи. Идем!
— Ну, а ты что делаешь и куда теперь едешь?.. — спрашивал я его, когда мы с ним вдвоем уселись в отдельном купэ и закурили сигары, которые Свистунский рекомендовал, как сигары, купленные им в Гаванне, когда он был, там проездом.
— Я, брат, после всех треволнений поступил на службу… Обстоятельства так сложились, и, наконец, теперь всякому порядочному человеку, знаешь истинно-русскому, следует служить, чтобы, наконец… очистить нашу бедную Россию! — проговорил он как-то необыкновенно торжественно.
Эта торжественность, этот серьезный тон совсем не шли ко всей его фигуре и особенно к его лицу; несмотря на явное желание Свистунского придать ему серьезность, в нем невольно проглядывало плутовски-добродушное и нахальное выражение, напоминавшее скорее прошедшего сквозь огонь и медные трубы chevalier d'industrie с оттенком ноздревщины, барского легкомыслия и славянского добродушия. а вовсе не солидного чиновника, занимающегося канцелярскими делами.
— Беде у нас Авгиевы конюшни! — продолжал он все тем-же тоном. — А людей мало… Надо вычистить… Хищение… Падение нравственности… одним словом — положение очень и очень серьезное, мои друг.