Поездка в Москву. Новейший Хлестаков
Шрифт:
— Какого звания?
— Больше крестьянского, купчихи есть, две дворянки.
— А мать-игуменья?
Она назвала известную фамилию.
— Так нельзя ничего осмотреть? — еще раз спросил я.
— Спросите у сестры-казначеи.
Но и сестра-казначея оказалась такою же подозрительно-несговорчивою. Ее больше интересовало, кто я такой, зачем мне осматривать и т. п. Так я и ушел из Новодевичьего монастыря, ничего не видавши. Они, эти сестры, словно боятся всякого вопроса, каждый пустяк окружают какой-то тайной. Например, я спросил: работают ли все монахини или некоторые, и в ответ получил неопределенный
— Коли вы, господин, любопытны посмотреть, — сказал мне монастырский дворник, — то достаньте письмецо к матери-игуменье, так лучше всего. Тогда вам все покажут.
Спустились к Москва-реке; по другой её стороне высились знаменитые Воробьевы горы, куда удалялся Иоанн Грозный, откуда осматривал Москву Наполеон и где теперь в деревне, расположенной на вершине, живут московские дачники, которых не пугает отсутствие удобного сообщения с городом. У самой реки, на том берегу, были какие-то строения и около столы.
— Это что?
— Трактир. По праздникам сюда приезжают гулять.
У берега стояла лодка и тут же городовой, московский городовой, очень мало по наружности похожий на петербургского. У московских нет той особенной складки, нет того полицейского «шика», что у наших, и на вид они куда невзрачнее петербургских, да и одеты не так щеголевато.
— Вы здесь зачем стоите? — спросил я, удивленный, что блюститель порядка сторожит Москва-реку.
— Для порядку! — отвечал он.
— Для какого?
— Мало ли, господин, для какого — для всякого!
— Например?
— Чтобы шуму не было…
— На реке-то?..
— Вобче, чтобы как следует. Чтобы подозрительные лица не проезжали… Мало ли нонече!
О, святая простота! Кто устоит против твоей наивности в образе этого маленького ярыжки, следящего за подозрительными людьми? Дай только Бог, чтобы фантазия не увлекла его как-нибудь впросак и чтобы его наблюдательность не превысила данных ему квартальным инструкций, вероятно составленных тоже «вообще» и, надо думать, приноровленных к его понятиям о степени подозрительности.
— Как же вы отличаете подозрительных лиц?..
— Сейчас видно, коли у человека на уме недоброе… Он и вид такой имеет! — простодушно отвечал московский страж. — Ну, опять, одежа…
На той стороне реки, у скверного трактира, какой-то мальчик взялся меня проводить наверх… По изрытому рытвинами подъему мы взобрались на гору. Я оглянулся и не раскаялся, что совершил длинное и утомительное путешествие по жаре. Вид на Москву действительно был превосходный. Вся она была как на ладони, блистая своими церквами, утопая в зелени, окаймленная, как в рамке, зеленеющими полями. Я долго не мог оторвать глаз от этой красивой панорамы громадного города, сверкающего на солнце бесчисленными куполами, между которыми особенно выделялся ярко-раззолоченный особенным способом гальванопластики купол храма Спасителя.
Посмотрев с того самого места, где, по рассказу подошедшего к нам десятника с бляхой, стоял Наполеон, я скоро, без особенных затруднений, нашел того господина, которого искал, в одной из изб деревни. От него я узнал, что мой приятель, несколько дней тому назад, уехал со всей семьей на дачу, верст за сто от Москвы.
Мой случайный знакомый, с
— Очень здесь хорошо! — восхищался я, кажется, с самого того же места, откуда Наполеон, окруженный блестящим штабом своих генералов, обозревал эту самую Москву, которая так дорого обошлась ему впоследствии. — Да и жить здесь, я думаю, недурно, не то, что на петербургских дачах? Привольно, спокойно, как в настоящей деревне… Лес, волнующиеся поля, река…
— Однако, вы, кажется, совсем представляете себе идиллию? — заметил мой собеседник.
— А что? Разве не идиллия… Посмотрите…
— Оно, конечно, недурно, но прежде, года два тому назад, лучше было… Более на деревенскую идиллию походило… Первобытность кое-какая еще оставалась.
— А теперь?
— Мало… Да и сельские власти стали очень внимательны.
— Неужели цивилизация и на Воробьевы горы поднялась, что ли?
— То-то… Очень стали интересоваться. Иной раз и в избу заглянут, когда вас нет дома, — взглянуть: все ли в порядке! — усмехнулся мой собеседник… Оно, видите ли, отчасти идиллия и нарушена!
Я вспомнил встречу с «пионером цивилизации» у перевоза и понял, что мои слова восторга могли показаться несколько странными человеку, имеющему от роду двадцать пять лет и носящему звание студента.
Но где ж искать теперь настоящей деревенской идиллии? Где «лежать на траве», чтобы любоваться высоким, небесным сводом, слушать шепот старого леса и хоть на некоторое время забыться, отдохнуть от этой ужасной «злобы дня»? Оказывается, нет от нее нигде спасения. Она и на Воробьевых горах, также как и в вагоне столичного поезда, она и в глуши самого дальнего захолустья, пожалуй еще, в более уродливой форме (если верить наблюдателям и кое-каким газетным корреспонденциям), она, эта «злоба дня», всюду, как тень, следует за человеком по городам, городкам и весям обширной русской Империи и, с раздражающей назойливостью, лезет вам в глаза подозрительным взглядом, умышленной недомолвкой, оскорбительной фамильярностью, а подчас и грубой, откровенно-наглой экскурсией в вашу душу какого-нибудь деревенского «политика» или урядника, на которого даже и сердиться нельзя за его невежественное усердие, не предписанное, надо думать, никакими инструкциями, но продиктованное его «собственным умом».
«Камо бегу от духа твоего и от лица твоего камо бегу?» — может воскликнуть теперь каждый русский человек, желающий убежать хоть на время от этой раздражающей больной хандры города. Но как «вечному жиду», не знающему отдыха и покоя, так и современному русскому человеку — нигде не найти уголка, где бы он мог «забыться и уснуть», не напившись до положения риз.
VI
Я вернулся в Москву усталый после этой неожиданной прогулки на Воробьевы горы. А мне еще предстояло, согласно программе, составленной одним знакомым москвичом, обедать у Тестова и после ехать в Петровский парк. Быть в Москве и не расстроить себе желудка то же самое, что быть в Риме и не видать папы.