Поэзия Бориса Пастернака
Шрифт:
С миром вещей у Пастернака родственные связи. Это не экспрессионистический принцип раннего Маяковского, дававшего фантастическую деформацию вещей, сорванных силою его гиперболических страстей с привычных мест, искореженных и орущих. У Пастернака вещи тоже несут определенное «чувство, но это чувство, так сказать, добровольное, присущее им самим в силу их близости и расположенности к человеку:
Сегодня мы исполним грусть его - Так верно встречи обо мне сказали, Таков был лавок сумрак, таково Окно с мечтой смятенною азалий.
О, город мой, весь день, весь день сегодня Не сходит с уст твоих печаль моя!
(«Сегодня мы исполним
Возникает мотив «подобий». В «Близнеце» (еще не был написан «Марбург») он проведен в стихотворении «Встав из грохочущего ромба...». Гетевское «Alles Vergangliche ist nur ein Gleichniss» («Все преходящее - только подобие») Пастернак замыкает в осязаемой психологической сфере:
О, все тогда - одно подобье Моих возропотавших губ. Когда из дней, как исподлобья, Гляжусь в бессмертия раструб.
Универсальная, онтологического свойства оппозиция «преходящее - вечное» у Пастернака сохранена («дни - бессмертие»), но она увидена из самосознания «возропотавшего» человеческого «я», получила субъективное выражение, отразившееся и на мире вещей. Впрочем, самосознание «я» направлено сразу в две стороны, к противоположным пределам. Поэт волен вставить себя во внешний мир и даже продиктовать себя миру («Взглянув в окно, даю проспекту//Моей походкою играть...»), но здесь же. во внешнем мире, он всего лишь «ненареченный некто», растворен до полной безымянности, неразличимости. В его слове, «в кольце поэмы», отпечатались немота и грозы мира,- в принципе его поэма написана раньше самой природой, ее «глухими наитиями» и «неизбываемыми дождями». Переделывая стихотворение в конце 20-х годов, Пастернак усилил именно эту сторону, перенеся сам драматизм психологической коллизии на внешний мир, на природу (в стихотворении - север):
Он весь во мгле и весь - подобье Стихами отягченных губ, С порога смотрит исподлобья, Как ночь, на объясненья скуп.
Мне страшно этого субъекта, Но одному ему вдогад, Зачем, ненареченный некто,- Я где-то взят им напрокат.
В «Поверх барьеров» та же идея вдохновенно вылилась в мгновенную образную формулу, занявшую, однако, место среди самых устойчивых «определений поэзии», данных Пастернаком:
Поэзия! Греческой губкой в присосках Будь ты, и меж зелени клейкой Тебя б положил я на мокрую доску Зеленой садовой скамейки.
Расти себе пышные брыжи и фижмы. Вбирай облака и овраги, А ночью, поэзия, я тебя выжму Во здравие жадной бумаги.
(* Весна»)
Так рождался и складывался единственный в своем роде образ поэзии, сводимый к идее теоретического плана (искусство есть орган восприятия) и одновременно вскрывающий глубокие и стихийные жизненные основания, на которых идея вырастала и осознавала себя. Широчайшим полем ее творческого осуществления стала поэзия Пастернака во всем объеме. Но и в пределах стихотворений, где поэзия сама является темой, тавтологическая настойчивость общей идеи предстает у Пастернака в разнообразии конкретных образных воплощений, ориентированных на обиходную «прозу» жизни и, конечно, на природу.
Поэзия, я буду клясться
Тобой, и кончу, прохрипев:
Ты не осанка сладкогласца,
Ты - лето с местом в третьем классе,
Ты - пригород, а не припев.
Отростки ливня грязнут в гроздьях И долго, долго, до зари Кропают с кровель свой акростих. Пуская в рифму пузыри.
(«Поэзия». 1922)
В ранних сборниках Пастернака этот образ поэзии пробивал себе дорогу среди других, отстоявшихся в
И есть интереснейшая попытка - намек на живого современника как эталон чрезвычайных свойств и масштабов поэтического призвания,- «Мельницы» в «Поверх барьеров».
Стихотворение разворачивается как пейзаж, равно космический и очеловеченный. В тишине ночи, взрываемой лишь лаем собак, «семь тысяч звезд» ведут свой вечный безмолвный разговор, ассоциативно уподобленный невнятному бормотанию старухи за вязаньем:
Как губы шепчут, как руки вяжут, Как вздох невнятны, как кисти дряхлы, И кто узнает, и кто расскажет - Чем, в их минувшем, дело пахло?
И кто отважится, и кто осмелится,
Звездами связанный, хоть палец высвободить...
В этом чутком затишье замерли мельницы. Неподвижные - пока не налетит «новый ветер».
Тогда просыпаются мельничные тени, Их мысли ворочаются, как жернова, И они огромны, как мысли гениев, И тяжеловесны, как их слова;
И, как приближенные их, они приближены Вплотную, саженные, к саженным глазам, Плакучими тучами досуха выжженным Наподобие общих могильных ям.
И они перемалывают царства проглоченные, И, вращая белками, пылят облака - И в подобные ночи под небом нет вотчины, Чтоб бездомным глазам их была велика.
Ритм (с обязательной паузой внутри каждого стиха) - как тяжело-замедленные повороты мельничных крыльев. Это, надо полагать, входило в задачу стихотворения. Но стихи «узнаваемы» и в другом отношении. Почти портретными чертами («саженные глаза», «вращая белками») и не слишком скрытыми цитатами (ср.: «Ямами Двух могил // вырылись на лице твоем глаза») здесь как бы воссоздается образ Маяковского; во всяком случае стихи, восходящие к реальным впечатлениям от харьковской степи, писались явно с мыслью о нем. Но мысль, обращенная на титанический образец, сохранила характерный для Пастернака поворот. Гении-мельницы («о даже мельницы!* - подчеркнуто Пастернаком) в безветрие «окоченели на лунной исповеди», им нужна энергия, заключенная в самой природе, нужен ветер, чтобы прийти в работу - «перемалывать» и «проглатывать». Маяковский принят с поправкой на живую природу, самого Маяковского мало интересовавшую. «Воздушною ссудой живут ветряки»,- доскажет Пастернак в позднем варианте 1928 года. При переделке стихотворения, очень существенной, он снимет «цитатные» места - зато напечатает «Мельницы» (в «Новом мире» в 1928 году) с посвящением Маяковскому.
Ошибочно представление, весьма распространенное, будто Пастернак писал стихи, повинуясь мгновению, случаю, и столь же случайно, без участия разума, на уровне «первичных ощущений», возникали в стихах сцепления слов. Можно, конечно, сослаться на него самого: «И чем случайней, тем вернее // Слагаются стихи навзрыд»,- сказано в самом начале («Февраль. Достать чернил и плакать!..») и потом многократно повторено на разные лады. Словесная игра, неистощимая детскость мировосприятия многими отмечались в его поэзии. «Он наделен каким-то вечным детством...» - знаменитые слова Ахматовой, слова восхищенные и высокие, но в устах всезнающей «взрослости», с позиции превосходства, это «вечное (читай: затянувшееся) детство» нередко получало другой оттенок, другую оценку - благосклонно-снисходительную, а то и настороженную, осудительную.