Полдень, XXI век (март 2011)
Шрифт:
Но если ты пожалеешь денег на то, чтобы спасти команду «Габриэля Шторма», – берегись! Запах жадности, которого человеческому носу не уловить, достигнет ноздрей господина с черной повязкой, и зловеще усмехнется этот господин, и поспешит, словно на зов, и однажды вечером сядет перед тобой в пивном погребке, улыбаясь, и заговорит, потворствуя твоему пьянству и заманивая в ловушку.
Оставь монету там, где потрудился боцман Франс, – и пусть спасутся матросы, и старый капитан, и помощник Габриэль, и его преданная невеста.
Ринат
Дотянуть до коды
Рассказ
О, Симон, теперь я твердо могу заявить, что будущее далеко не такое, каким нам представлялось. Не бывать мне в пансионате или в санатории или, точно тебе говорю, в классе.
Уж в классе – наверняка. Показывать детишкам пять позиций? Развивать выворотность? Натаскивать их у станка? «Тяни носок! Держи линию!..», – такое я только себе могу сказать. Да и то – смех: моим ногам через неделю стукнет шестьдесят четыре. Стукнет, схватит и как согнет…
Линия? – вот вам шишечки через всю голень. Я нынче рельефная, как Кордильеры.
Носок?.. Слышишь, Симон, хруст? Это суставы; не тянется носок. Хворостом трещит.
Никаких нам экзерсисов, Симон.
«Отошли воды? – Не дотянешь до коды. Много породы? – Не дотянешь до коды…», – так нам говорила Каганова. Хренов балетмейстер. Помнишь, что дальше? Вот и я забыла. У нее, алкоголички, «коды» и «уроды» рифмовались, «пачки» и «прачки»…
…Так что я там несла?
А, про будущее.
До оракула нам, как до Пекина. Шагая па-марше. Потому как мое будущее, да и настоящее, – это палата. Не пионеров и даже не лордов палата, а с розовыми стенами и облупившимся подоконником. Вот, значит, капельница. Вот стойка о четырех ножках, чтоб без помощи в туалет ходить. Я с этой стойкой, когда бываю в духе, делаю пор-де-бра. Иногда свою рельефную полувековую пехоту напрягаю и трещу вовсю.
Вот слышишь еще: трынь-трынь – это береза по ветру окно скребет. Телевизор шипит – ш-ш-ш, и соседушка по палате все тарахтит – бу-бу да ду-ду.
Соседка – дура.
Знаешь, что она сказала, когда в первый раз увидела мои экзерсисы со стойкой?
«Если ты когда-то занималась танцами, дорогая, то я – балерина!»
Ты понял, Симон? Это и есть хамоватая гримаса судьбы, неприкрытая, как шлюхин зад.
Ничего, я рассказала ей, как меняются лица у людей с больной печенью, как у них в глазах вместо белков появляется яичный желток.
Я всегда давала сдачи, Симон, спасибо за это Кагановой. Так всегда: сволочной характер учителей выпестовывает бойцовые качества у учеников.
Еще у нас тут есть две медсестры и уборщица. Медсестер мы зовем «душенькой» и «девочкой», а уборщицу Галиной Пафнутьевной. Согласно здравому смыслу, Вера, Надежда и Любовь должны воплощаться в них соответственно, в каждой – что-то одно, неповторимое, но вся эта гуманитарная троица имеет отношение только к уборщице.
Все-таки здравый смысл и жизнь имеют мало общего.
Но Танька молодчина, что меня сюда пристроила. Могло и хуже быть. Дщерь моя, Симон, это чудо, вся в мать, только мимо балета. «У меня, – говорит, – никакой тяги к жертвенности нет. Истязаться по своей воле не буду, мам, и не проси. Это все по твоей части: за боль получать овации, за травмы – цветы, в истощении – гастролировать».
Правильно рассуждает. Умная девочка должна зарабатывать деньги, а не синяки.
Только все одно – жизнь свое возьмет; не ушиб, так порез. Ты взгляни на это небо, Симон! Склизкая пленка в дрянном какао. Смешай туман, уныние, пыль, взбаламуть – и будет тебе наше небо. День без солнца, ночь без звезд. Справедливость не гуляет под таким небом.
Погоди, Симон, я сейчас тапки надену и цветы понюхаю. Пройдусь по палате умирающим лебедем… Хорошо-то как, моя радость! Я, когда цветы нюхаю, чувствую себя живой.
Ответь, Симон, зачем ты умер?
Мой танцор, нужна была тебе эта «Волга»?
Ты же лихой, ты цыган, итальянец, попрыгун. Очаг нашей труппы; для всех – огонь, для меня – пожар, ты летал! Правила дорожного движения не рассчитаны на тебя. Когда ты делал кабриоль, Каганова задыхалась от восторга. Па-де-баск, шассе, экарте – и зрители в экстазе. Зачем же ты разбился, Симон?! Тебя ведь и Танька совсем не запомнила.
Ты не обижайся. Ты тоже вправе спросить, зачем разбилась я.
Прошло сорок лет, Симон, а я не знаю. Каждый день у меня перед глазами наш последний па-де-де. Я кручу его, кручу, я уже сыта им по горло… Хочешь еще посмотрим? Вместе, из-под прожектора, заламывая руки?..
Вот антре, блестящее, предвосхищающее, самое начало. Слушай, как свежо играет оркестр. Скрипки-нервы, духовые-пульс. И в глаза этот дикий свет от линии рампы. Вот адажио: наш дуэт представляет медленный танец. Какие у меня были певучие руки, Симон! Смотри, как я раскрываюсь – на всю сцену, на весь зал, на весь мир. Я невесомая, прыгаю по мгновениям. Раз-два-три, а ведь я умела тогда летать – смотри!
Тур – и прыжок.
Поддержка.
Я лечу.
Ты всегда меня держал, Симон. Даже сейчас – я вспоминаю, а ты меня поддерживаешь.
Вот твоя вариация, мой бес, мой кавалер. Напористый шаг, яростные взмахи, твои руки не поют – кричат. Поворот, вращение – зал забывает дышать – и игра. Руки пусты, но свистит кнут. Ветра нет, а кудри мечутся, даже когда ты стоишь, а ты стоишь, будто летишь. Взгляни на дирижера, он где-то там далеко, и фрак у него мешком, и палочка смотрит в пол. Оркестру не нужен больше дирижер – правишь ты.
Твои прыжки, бег, полет – все с апломбом. Какая божественная уверенность, и чувство равновесия – нет! инстинкт равновесия!..