Поле Куликово
Шрифт:
– Ты, што ль, начальник этим витязям?
– и, не ожидая ответа, стал на колени.
– Прими поклон за спасение хрестьянских душ. От кабалы спас - ведь чистая собака, господин-то наш. Он што заявил намедни: подожду, говорит, долги ещё год, до нового урожая, а вы за то девок посылайте в поместье - при его доме служить. Знаем мы ту службу, не одна от неё плакала. Он ведь, басурман, нынче при одном князе кормится, завтра - под другого идёт, ему наши головушки - грязь подорожная. Толкнул же нас нечистый взять у него пустошь под бумагу кабальную. А год выпал тяжкий, скот болеет, на рожь чёрная ржа напала, пшенички только малость и взяли. Отдай её - перемрёт деревня. И дитя родное отдавать ему, окаянному, на поругание тож мука и грех...
Разбойники переглядывались, а дед со слезой в голосе продолжил:
– Он
Дед опять поклонился седобородому, но перед ним оказалось пустое место - ушкуйник отполз и скрылся в лесу. Тут кто-то подскочил к Фоме, перерезал верёвки, и Фома поднялся из-за спин ватажников,
– Русскому народу кланяйся, отец, молись за избавление его от врагов чужеземных и домашних. Да слышал я - вы на остатние деньги заказали образ Спаса в память о сём чуде. То - хорошо, да зачем же в серебряном-то окладе? Медный годится. Крепость веры душой измеряется - не ценой окладов. Лучше подкупите хлеба, детишек кормите, чтобы росли скорее да крепче в руках держали сохи и мечи. То, может, скоро понадобится.
– Так и сделаем, добрый человек, - поспешил заверить старик.
– Скажи нам хотя, за кого молиться?
– За русский народ. Про нас же никому ни словечка. Мы - Божии странники, поживём тут ещё немного, одежонку подлатаем да и пойдём своей дорогой...
С того дня Фому покинули настоящие грабители, остались бессеребреники, кто любит волю, лесное раздолье, охоту и рыбную ловлю, а буйной головой не дорожит. Зато теперь уже не половину награбленного - большую его часть раздавал атаман обездоленным людям, потому что ватажники говорили ему: "Зачем нам столько добра, отче? Припасать не умеем - всё одно размытарим. Сапоги ещё - крепкие, порты тож, тулупы есть и кони - чтоб ускакать. На отвод души дай, сколь положишь. Может, на том свете Господь зачтёт нам добро, на этом же за тобой не пропадём". И не пропадали. Пошла за ватагой Фомы добрая слава, рождая легенды и сказки. В лесах - много разбойников, но добрые попадаются редко, и таких народ бережёт. А всё же рано или поздно Фома попался бы, стал колодником или головы лишился, но однажды разыскал его в лесу монах и передал повеление игумена Троице-Сергиева монастыря - явиться в Троицу. Слава Сергия тогда уже взошла, Сергию доверился бы каждый человек на Руси, доверился и Фома. Больше двух недель ждали его ватажники, начали кручиниться о сгинувшем атамане, как он воротился, построжавший, и закатил до полуночи молебен у лесной часовни - в честь Москвы и князя Дмитрия. С тех пор примечали ватажники, что вблизи Москвы Фома не велит трогать даже обозов Орды, хотя под Москвой ватага появлялась не раз, и атаман исчезал на несколько дней. И ещё от крестьян доходила весть, будто брат Дмитрия князь Владимир Серпуховской однажды пригрозил своим боярам-вотчинникам: "Будете с мужика последнюю шкуру драть - ужо приглашу на ваши головы Фомку Хабычеева, а дружинникам не велю его трогать. Пусть вас поразорит и смердам вернёт - больше пользы государю". Говорят, угроза возымела действие: поменьше стали жаловаться князю смерды на притеснения тиунов. Как-то так получалось: Фому теперь все ловили, он же только смелел. И уже говорили о нём - Фома-де знает слово, он может проходить сквозь стены, исчезать под землю, даже летать по воздуху. Народ Фому любил, князья, слушая о "чудесах" Фомы, посмеивались - пусть позорит немножко строптивых бояр да толстопузых купцов - до княжеских хором никакому разбойнику не добраться. Только ордынцы ненавидели и боялись Фому. При его нападениях на их караваны случались кровопролития; молодцы у Фомы - один пятерых стоит. Не раз после погромов в Орду уходили вести, что Фома убит, и он исчезал на время, люди начинали верить,
...Никейша под песню женщины опять всхрапнул, Фома толкнул его в бок и парень, очнувшись, заморгал. До чего ражий детина вымахал! Давно ли подобрали его на суздальской дороге заморенным, одичалым оборвышем, ушедшим из вымершей от болезни деревни? Пригрелся, привязался к атаману, сердце которого тосковало по детям. Пытался Фома учить его грамоте, нормальным человеком вырастить, но ученье не шло впрок. Вырос Никейша покладистым, справедливость любил, но понимал её так же, как его товарищи. Сегодня сыт, обут, одет - и ничего не надо. Завтра - Бог подаст. Что зверь лесной.
Женщина сложила горку сушняка на опушке, присела на пень отдохнуть. Фома видел её ещё нестарое, но измождённое, унылое лицо - лицо крестьянки, обременённой семьёй и непрестанной работой. Она развязала тёмный убрус, освободила сбившиеся волосы, достала из холщовой сумы деревянный гребень, стала расчёсывать их. Девочка подошла с веткой, примостилась у ног матери.
– Я малинку искала-искала... И орешки ещё - зелёные, а грибочков нет.
– Сухо, вот и нет, - женщина вздохнула.
– За малинкой подале идти надоть. Кабы отпустил вчера Бастрык, поели б малинки.
– С молочком вку-усно, - протянула девочка, улыбнувшись.
– Васютке я бы целую чашку дала, а себе только ложечку.
– Пойду вот, дочка, снопы вязать, зароблю вам и хлебушка, и молочка. Да ещё сулил Бастрык поставить меня коров доить - тётю Дуню ведь замуж отдают в другу деревню. При коровах-то, глядишь, посытнее нам будет, когда и парного кружечку выпрошу. Бастрык, он коли добрый, дак ничего быват. Кабы тятьку нашего не придавило, дак...
Женщина замолчала, уставясь на кучу сушняка, забылась с распущенными волосами. Девочка потянулась к холщовому мешку:
– Хлебушка...
Мать встрепенулась, достала тёмную краюху, отломив кусок, протянула дочери. Та разделила кусок пополам.
– Васютке оставлю, у него животик болит...
У Фомы дрогнуло сердце: вот они, трёхсотлетние старания православной церкви - этакая птаха делит скудный кусок пополам, помня о братике. Сама делит!.. Фома не переставал считать себя духовником.
– Ешь, дочка, Васютке я оставила. Видать, с лебеды у него и болит. Даст Бог, пошлёт меня Бастрык завтра на жатву, хоть пригоршню ржицы зароблю, свеженького испеку вам...
Девочка отламывала кусочки тёмного травяного хлеба, подолгу жевала их, растягивая удовольствие, и Фома, глядя на неё, не замечал, как по его щеке течёт слеза. Вдовья доля который уж раз открывалась ему во всей наготе... Есть ли хоть такой хлеб из лебеды у его малюток? Скоро семнадцать лет его беде, а сыновья-близнецы остаются для Фомы всё такими же, каких запомнил.
Наконец женщина повязала голову, встала, пошла в лес за сушняком, девочка засеменила следом. Фома подтянул кожаную суму, вытряхнул на траву копчёный олений окорок, берестяной туес сотового мёда, ржаной каравай, деревянную баклагу с водой. Достал засапожный нож, примериваясь к хлебу, но сунул обратно. Собрал снедь, сгибаясь в зарослях иван-чая, жалясь крапивой, прокрался к пню, разостлал на нём оставленную бабой холщовую суму, положил еду и вернулся. Никейша промолчал, лишь облизнулся да глянул на солнце: придётся теперь до ночи питаться лесным воздухом. Потом подпёрся кулаком и принялся следить сквозь заросли травы, чем обернётся очередное "чудо" атамана.
Первой появилась девочка с палкой, бросила её в кучу и уже пошла к матери, но уловила запахи. Огляделась, подошла к пеньку, присела, протянула и отдёрнула руку,
– Ма-а-а... Иди сюда, мамынь!..
– Што там?
– отозвалась женщина, уловив испуг в голосе дочери, а та стрелой кинулась навстречу, из кустов донёсся её голос:
– Тама... Ктой-то плячется! Смотли...
Женщина рассматривала снедь, её лицо стало испуганным, она оглянулась, крестясь.
– Свят, свят... Может, какой прохожий пополдничать собрался?
– Она стала аукать, но лес отзывался лишь голосами птиц да шумом ветра.