Полёт шмеля
Шрифт:
Гаракулов поморщился:
— А чего судить, если моего заявления нет? Но он сейчас, сука, моя сявка по гроб жизни. Скажу ему, лижи мне ботинки, — будет лизать. А я еще другой ногой на холку ему встану.
Лёнчика внутри всего передернуло.
— Зачем тебе это нужно? Чтоб языком и на холку?
Глаза у Гаракулова сузились. Бульдог в них словно бы клацнул зубами.
— А что, чтобы мне на холку? Я тебе что, простой слесарюга? Я бригадир! Я бригаду… всё у меня в кулаке, не пикнут у меня! Хочешь вместо меня бригадиром? Порви мне сначала пасть, я тебе свое место
— Рад за тебя, — прервал его Лёнчик. — Прежде всего, что жив-здоров. А мне надо идти. На гражданские рельсы нужно себя переставлять.
На этот раз Гаракулов не воспротестовал.
— Ладно, иди, — как разрешил он Лёнчику. — Переставляйся.
Еще одна оглушающая встреча произошла у Лёнчика в милиции. После военкомата, обретя наконец нужную справку, он отправился в паспортный стол. Женщина-делопроизводитель забрала у него справку, дала заполнить форму на получение паспорта, он заполнил, она пришпилила к ней принесенные им фотографии и исчезла с его бумагами за дверью, что вела в другую присутственную комнату. Появившись через минуту, она предложила Лёнчику пройти вслед за своими бумагами.
Лёнчик проследовал указанным ею путем, вошел — и остолбенел. Комната, оказавшаяся за дверью, была невероятно мала — клетушка, но во всем ее облике — как стояла мебель, в деталях обстановки — было нечто, что недвусмысленно свидетельствовало: это не просто присутствие, а кабинет . И за письменным столом со столешницей зеленого сукна в этом кабинете сидел смотрел на него каменно-суровым взглядом, с погонами младшего лейтенанта милиции на плечах, тот мордатый, что ударил его наладошником.
Садись, не размыкая губ, указал он Лёнчику мановением руки на стул около своего стола. Дождался, когда Лёнчик сядет, и из него, с той же каменной суровостью, так запомнившейся Лёнчику при их встрече на Самстрое, изошло:
— Отслужил, значит? И что, думаешь, на гражданке вольная воля? Что хочу, то и ворочу?
Лёнчик ошеломленно молчал. Превращение мордатого из бугра шпанской кодлы в представителя власти было так неожиданно, что язык ему будто связало. Смотрел на него и молчал. И если б еще простой милиционеришко, а то уже офицер!
— Язык отсох? — повысил голос мордатый. — Чем собираемся на гражданке заниматься? Тех, кто думает, что на гражданке вольная воля, мы быстро укорачиваем. Носом в их дерьмо — и нюхай!
Молчать дальше было невозможно.
— Чем заниматься, — выдавил из себя Лёнчик. — Работать пойду.
— Вот именно! Работать. А не груши тем самым местом околачивать. Будешь околачивать — быстро управу найдем. Понятно?
— Понятно, — снова вынужден был ответить Лёнчик.
— Если понятно, — свободен, — повел головой мордатый, указывая на дверь.
Лёнчик вышел из кабинета с чувством, будто его обварили крутым кипятком.
Женщина-делопроизводитель в комнате при виде Лёнчика вопросительно воззрилась на него:
— Претензий к вам нет?
— Каких претензий? У кого? — удивился Лёнчик.
— Ну,
— Какие у него могут быть претензии? С какой стати?
— Мало ли, — со значительностью изрекла делопроизводитель.
— Нет, никаких претензий.
— Тогда через три дня приходите за паспортом, — делопроизводитель уткнулась в бумаги на столе, всем своим видом показывая Лёнчику, что разговор закончен.
— А если бы были, так что? — спросил Лёнчик.
Делопроизводитель посидела-посидела, не отвечая, но он стоял над нею, и она подняла от бумаг голову.
— Если бы да кабы, во рту росли грибы! — в голосе ее прозвучало раздражение. — Нет претензий — и радуйся. Через три дня, говорю!
Выйдя из паспортного стола, Лёнчик отправился в Дом пионеров к Алексею Васильевичу. Он чувствовал перед ним вину — что не попрощался, уходя в армию, и собирался зайти к нему непременно, только не планировал этого в первый же день гражданской жизни. Но после паспортного стола желание увидеться с Алексеем Васильевичем сделалось нестерпимым. Словно проглотил какую-то тухлятину, и, чтобы забить отвратительный вкус во рту, требовалось немедленно заесть гадость.
С Алексеем Васильевичем в Доме пионеров он, однако, не встретился. Это было невозможно. Невозможно встретиться с тем, кого нет. Алексея Васильевича не было в живых уже целый год.
Лёнчик поднимался по лестнице из подвала, где находилась столярная мастерская, на площадке между маршами горела лампочка, сверху, с первого этажа, в лестничный проем падала наискось истаивающая книзу занавесь дневного света, но ему казалось, наступил вечер, сумерки — так темно было перед глазами. Гад, почему он не зашел к Алексею Васильевичу тогда, три года назад, перед уходом в армию!
Ноги свернули во двор Викиного дома-пилы сами собой. Хотя заходить к Вике сейчас, в середине дня, было бессмысленно: ему полагалось быть на работе. Около Викиного подъезда Лёнчик остановился, потоптался и неожиданно для самого себя зашел внутрь. Душа просила заглушить боль от посещения Дома пионеров, ей хотелось утешения — немедленно! — и она не желала ничего знать о распорядке Викиной жизни.
Звонить к Вике следовало два звонка, — Лёнчик позвонил три: душа могла требовать чего угодно, но быть в это время дома Вика не мог никак. На три звонка, помнилось Лёнчику, открывала старуха, которую можно было застать дома в любое время, — спросить у нее о Вике и, ублаготворив душу, убраться восвояси.
Старуха, узнав его и поохав от восхищения мундиром, пригласила, однако, заходить.
— Да нет, есть у них кто-то, — сказала она.
Лёнчик, недоумевая, прошел к двери Викиной комнаты и постучал. «Ой, кто там», — услышал он. Голос был слабый, словно бы сонный, и женский, — похоже, Жаннин. Странно, что она делала дома в это время. Жанна в нынешнем году, как и Вика свой техникум, закончила университет, распределилась бухгалтером на завод имени Калинина, который, по слухам, клепал баллистические ракеты, и ей тоже полагалось быть на работе. Он слегка приоткрыл дверь и крикнул в образовавшуюся щель: